С басистом ансамбль проблем не имел — их числилось двое, и оба — первый класс! Они играли попеременно — Володя Данилин и Ваня Осенин, талантливейшие музыканты, по отзывам друзей — «с высоким интеллектом». Они почти не отличались друг от друга: худощавые, светловолосые, в не новых, но опрятных костюмах; оба играли вдумчиво и старательно — чувствовалось, им нравилось выписывать фигуры.
Володя закончил институт восточных языков, жил в Подмосковье, преподавал английский язык в школе и игру на контрабасе — в музучилище. У него был отличный литературный вкус и умело подобранная библиотека, и встречался он с очень начитанной девушкой.
Ваня приехал из провинции, поступил в консерваторию, но через два года учебу бросил, «чтобы полностью посвятить себя джазу»; одновременно женился на девушке «прекрасной во всех отношениях». Ваня был каким-то незащищенным, чрезмерно простодушным, доверчивым; любил поговорить о политике и слыл «опасным мечтателем». Говорил тихо, слушал рассеянно, но ритмику держал как надо, и струны перебирал с исключительной мощью. Только когда играл соло, уходил в какие-то индийские мотивы, и его игра постепенно тускнела.
Дома в глубокой тайне Ваня разрабатывал систему «человек-оркестр»: присоединял датчики от усилителей ко рту, рукам и ногам и пытался изобразить квартет. Друзьям он делал многозначительные намеки, что скоро они услышат «нечто грандиозное восточного колорита». Этого друзья не услышали. Вскоре Ваня трагически погиб во время пожара в гостинице «Россия», где играл в то время. У могилы на Головинском кладбище стояли его молодая жена и восьмилетняя дочь. В тот же день в память о нем состоялся один из лучших джазовых концертов.
В «Птице» я познакомился с гитаристом Левой Лютовым и хромым басистом Антоном Андрюшиным. Крепыш Лева вместе с инструментом таскал погрузочные ремни — днем побрабатывал на погрузке мебели. Веселяга и гуляка Антон носил прозвище Берлога (по его виду удачней не придумаешь); и его жилье в Тушино выглядело медвежьим логовом: однокомнатная квартира, продуваемая насквозь, без всякой мебели. Лева с непреходящей страстью увлекался джазовыми композициями, а Антон руководил ансамблем в ресторане «Националь», и не играл, а деловито отрабатывал свое. Во время игры подмигивал мне, отпускал нахальные шуточки, корчил рожи, кивал на красивых девушек, а иногда закатывал глаза к потолку, и я был уверен — подсчитывает, сколько «подхалтурит» за выступление; в душе у него всегда был мир с самим собой.
Случалось, в «Птицу» заглядывал сорокалетний испанец, который находился в Москве на врачебной стажировке. Он был тайно влюблен в певицу, которая выступала с оркестром. У нее были черные волосы и голубые глаза — он звал ее «голубые испанские глаза». Как-то, пораженный голосом и глазами певицы, испанец, не поморщившись, отдал ей сто рублей:
— Вам пригодятся. Я знаю, вы одинокая женщина, а я все равно пропью.
Певица ослепительно улыбнулась и приняла деньги без смущения. Узнав про это, оркестранты заставили певицу отдать деньги. И она их вернула, но с менее широкой улыбкой.
Когда испанец спускался в погребок, оркестр начинал «Бесаме мучо». Гость сиял, кланялся, прикладывал руки к сердцу, посылал воздушные поцелуи. А раз спустился удрученный, не поднимая головы; взял у стойки бутылку коньяка, подсел к оркестрантам:
— Давайте выпьем, ребята! Сегодня умер прекрасный композитор, автор «Гранады».
Бывало, у Котла выпадали свободные от работы часы, он приходил в кафе днем, когда почти не было посетителей, и гонял гаммы по клавиатуре фортепиано, придумывал свои версии известных джазовых стандартов. Помню, я половину отпуска проторчал на ипподроме и вот захожу в кафе, а Котел мне сразу:
— Послушай, какой вальс я сочинил!
И так мне стало стыдно за свое дурацкое времяпрепровождение, стыдно от собственной никчемности, так я по-хорошему позавидовал Котлу.
Все вечера напролет я торчал в «Птице». Ближе к полуночи мы с Котлом направлялись к метро, шли по гулким пустынным улицам, напевая разные темы, а перед тем, как расстаться, всегда затягивали «Бразил». Под конец Котел крепко жал мне руку:
— До завтра!
Кстати, «Бразил» в те годы была нашим гимном, и теперь, когда я слышу эту мелодию, передо мной встает уютный подвал, картины левых художников, лица джазистов — то счастливое время, время нашей молодости, и меня охватывает какое-то прекрасное чувство, сравнимое с грустью после праздника.
Все кафе находились под опекой, и одновременно под контролем, комсомольцев из райкома. Мы считали их бездельниками особого рода, словоблудами карьеристами, будущими начальниками, которые только умеют приказывать и наказывать. Особый отряд комсомольцев — дружинники стояли при входе в кафе; в их обязанности входило следить за танцующими (раскованность в танце допускалась только до определенной нормы: двум девушкам танцевать запрещалось и запрещались групповые танцы). Но в «Птице» среди этих стражей нравственности нашелся чудак, который не выполнял установок райкома, что являлось неким своеволием. Этим чудаком был высоченный рыжий Паша, по прозвищу Шкаф. Паша на все махал рукой: что выставят, кто как одет, как танцует, где целуются — хоть стой на голове, лишь бы не драка. Его считали безнадежно глупым, но безвредным.
Как-то он сказал:
— Я иду в рай, живу праведником, и к чему мне мараться? Кому-то мешать. Каждый по-своему с ума сходит.
Не так-то он был глуп, хотя и выбрал странную дорогу в рай.
Как известно, демократический процесс шестидесятых быстро пошел на убыль. Сверху покатились жесткие установки: что можно, что нельзя. В кафе появились крикуны стукачи, которые вылезали на сцену с провокационными лозунгами и высматривали согласных и несогласных, потом усаживались в углу и «брали на заметку» всех выступающих. Мы-то, «волкодавы», прошедшие «школу страха», четко определяли этих типов, а разные желторотые поддерживали «ораторов». Мы цыкали на них, а они знай вякают. Больше этих желторотых в кафе не видели.
А потом в газетах стали громить джазовые ансамбли и кафе, «не выполняющие план» (ведь мы пили в основном кофе); «неизвестные» испортили и даже своровали несколько инструментов; городским властям, как по команде, посыпались жалобы от жильцов, соседствовавших с кафе — писали о «чужой, безнравственной музыке», о «растлении»… Один за другим уехали на Запад Сермакашев, Панамарев, Громин и еще десяток музыкантов. Русский джаз потерял целую обойму прекрасных исполнителей.
А в это время в заводских клубах множились другие ансамбли — вокальные ритм-группы с электрогитарами, подражатели «битлам». Они делали оркестровки популярных песен и исполняли их на низком профессиональном уровне, но, как известно, посредственность доступна и потому популярна. Эти ансамбли никогда не вытеснили бы представителей традиционного джаза, если бы не поддержка со стороны Москонцерта. А поддерживали их, потому что они играли «свое»; пусть исполняли плохо, но «свое». Как будто джазовые вещи «Господин Великий Новгород» или «Коррида», или «Терем-Теремок» не свои!
Первым из кафе в середине шестидесятых годов закрыли «Аэлиту», года через три из «Птицы» убрали музыкантов Клейнота, еще через полгода заменили состав в «Молодежном».
Некоторые из джазистов стали коммерческими музыкантами, устроились в большие гастрольные оркестры — искусство для них поменялось и стало просто статьей дохода. Как-то встречаю Алексея Кузнецова; скривив рот, он усмехнулся:
— Работаю с одной певицей, заколачиваю кучу денег, а играю всего две ноты. И для чего я столько лет всему учился?!
Другие музыканты осели в ресторанах и за приличные оклады играли в основном шлягеры. Однажды захожу в ресторан СЭВ к Андрею Товмосяну, он хватает меня за руку и тащит на эстраду.
— Выручай! Гитарист опаздывает, а в зале проверяющие, комиссия Москонцерта. Пощипи гитару!
Я оторопел:
— Ты что, спятил? Я никогда и в руках ее не держал!
— Кого это интересует? — поморщился Андрей, удивляясь моему слабоумию. — Была бы единица на месте.