— У него сломана челюсть, — говорит Тобиас.
И тогда я замечаю неестественный угол, под которым слишком уж широко открыт его словно зевающий рот.
— Бедняга, должно быть, мучается в агонии.
— Он очень худой, — говорит Тобиас. — Возможно, он вот так шатается уже несколько дней. Нам нужно найти кого-нибудь, кто его прикончит.
— Пойду разыщу Жульена, — говорю я. — Мы сейчас неподалеку от его дома.
Жульен у себя в саду. Я испытываю приступ замешательства. Его взгляд соскальзывает с меня в сторону; у него такой вид, как будто он жалеет, что и сам не может последовать за своим взглядом.
— Жульен! Вы нужны нам, это срочно: там умирающий кабан. Он жутко страдает. Нужен кто-нибудь, кто может убить его.
— Анна, убивать — это вообще-то не по мне.
— Но что мы можем сделать в этой ситуации? Нельзя оставлять его так страдать.
— Раненый кабан. Он может быть опасен. Лучше оставьте его в покое. Никогда не вмешивайтесь в дела природы. — И он отворачивается, пожалуй, даже слишком резко.
Неожиданно я прихожу в ярость. Я инстинктивно чувствую, что мы должны вмешаться. Ему просто не хватает духу сделать это; ему даже не хватает смелости посмотреть мне в глаза.
— Я должна тебе кое-что сказать, — язвительно говорю я. — Я беременна.
Он поворачивается ко мне вполоборота, и его худые плечи слегка наклоняются вперед, как будто он борется с сильным порывом ветра.
— Ну, не молчи. Скажи хотя бы что-нибудь!
И снова его глаза ускользают от моих.
— Знаешь, Анна, — говорит он, — сейчас не время для выяснения отношений. В данный момент мне нужно пространство для самого себя. Надеюсь, ты меня понимаешь.
Я смотрю, как его худощавая фигура отворачивается от меня. Как я могла считать, что он лучше или умнее, чем кто-либо еще? Как я могла воображать себе, что у него могут быть какие-то ответы на мои вопросы? С моей абсурдной страстью покончено.
Я слышу вдалеке звуки chasse. Я торопливо иду в этом направлении, пока не встречаю Людовика с охотничьим ружьем.
— Там кабан, он ранен! Он страдает!
Мне кажется, что после всех тех человеческих несчастий, которые ему довелось увидеть, страдания какого-то кабана он серьезно не воспримет. Но как только Людовик понимает, о чем речь, он торопливо идет вместе со мной.
— Не волнуйтесь, Анна. Я положу конец его мучениям.
Несколько секунд мы молчим.
Как только доходим до кабана, Людовик единым привычным движением, без всяких пауз приставляет ружье к голове животного и стреляет. Задние ноги кабана в последний раз конвульсивно поджимаются вперед, все тело содрогается, после чего он замирает.
— Молодой самец, — говорит Людовик. — Должно быть, в него неудачно попал кто-то из охотников. Не все у нас прекрасные стрелки.
— Людовик, — вдруг выпаливаю я, — а как все-таки умерла Роза?
— La drôle de guerre[95], — говорит он и пожимает плечами.
Я не собираюсь снова позволить ему просто так отделаться от меня, как он это уже однажды проделал на День Победы возле мемориала.
— Что конкретно это означает?
Мгновение мы пристально смотрим друг другу в глаза. Наконец он говорит:
— Она пошла предупредить мужчин о нападении немцев на лагерь партизан. Но было уже слишком поздно. Она не смогла пройти через кордон. Снайпер снял ее, когда она уже направлялась домой. Вот я и говорю: La drôle de guerre.
Я представляю, как Роза отважно пробирается вперед, чтобы предупредить мужчин, как она теряет жизнь из-за глупой случайности, когда оказалась не в то время не в том месте, как умирала, понимая, что не сумела никого спасти своим героизмом.
На долю мгновения Людовик медлит. Когда он говорит снова, тон его меняется:
— Я не должен был отпускать ее туда. Я жил с чувством… вины… более шестидесяти лет. И много лет я убеждал себя, что бедный Томас был мне наказанием.
Я начинаю качать головой, но он останавливает меня.
— С тех пор как умерла Тереза, я стал по-другому смотреть на многие вещи. Мы думали, что у нас вообще никогда не будет ребенка. Наверное, Томас не был наказанием. Наверное, мы все-таки сделали достаточно добра, чтобы заработать себе чудо — небольшое чудо.
Пасть кабана по-прежнему широко раскрыта. Я вижу, что внутри начали прорезаться длинные зубы, которые в зрелом возрасте превратились бы в большие клыки — предмет его гордости. А пока виден всего только кончик одного зуба.
— А может быть, с вашей la petite то же самое? — спрашивает Людовик. — Может быть, она тоже чудо, только маленькое?
***
Мое хорошее настроение улетучилось. В висках пульсирует боль, ломит все кости. Я чувствую себя изможденной и подавленной.
— Тобиас, притормози. Я очень устала и выбилась из сил.
— Тогда присядь, а мне нужно немного пройтись. Я вернусь за тобой.
Я сажусь на ковер из вереска. Когда-то здесь было поле. Сейчас природа забирает его обратно — в точности, как предупреждал Людовик. Сначала появляется вереск, ракитник и ежевика. Они душат более мелкие растения и образуют непроницаемые заросли. Сквозь них не могут пробраться даже животные. Молодые деревца получают шанс прорасти. Через несколько лет здесь уже стоят высокие тонкие деревья, которые, в свою очередь, заглушают ежевику. Через тридцать-сорок лет имеем уже новый неконтролируемый лес. Там, где почва для этого слишком бедна, получаем заросли кустарника, которые на глинистом сланце называются maquis, а на известняках — garrigue.
Я опускаю глаза. На лиловом вереске видны капли красной крови. Моей крови.
Все, что живет, душит этим что-нибудь другое. Все, что умирает, дает этим дорогу новой жизни.
У этого ребенка еще может быть какой-то шанс выжить. Я знаю, что должна сидеть неподвижно, должна дождаться Тобиаса, должна успокоиться и думать о хорошем. Но я не могу: мне необходимо, чтобы он был рядом со мной.
Я встаю и бегу.
— Тобиас!
Он оборачивается и машет мне рукой, снова очень бодро.
Я кричу ему:
— У меня кровь!
Сначала он не понимает. А потом широким шагом направляется ко мне с Фрейей, которая подпрыгивает в своей перевязи у него на груди.
— Уже случилось слишком много плохого, — плачу я. — Я этого не переживу.
Не говоря ни слова, он обнимает меня, как будто может просто силой своих рук удержать от того, чтобы я не развалилась на части. Затем он начинает действовать: отводит нас обратно домой, упаковывает противосудорожные лекарства для Фрейи и ее коляску, грузит нас обеих в машину и везет в отделение скорой помощи в Монпелье.
Даже при максимальной скорости на это уходит полтора часа. Я вижу вспененное море, которое совсем не похоже на Средиземное. Кровь сочится, как из подтекающего крана. Я чувствую, как руки мои колют невидимые иголки. И лениво думаю, за сколько времени может вытечь вся моя кровь.
***
Припарковавшись перед больницей, Тобиас бросается внутрь, возвращается с креслом-каталкой, на руках переносит меня в него, а потом еще как-то умудряется толкать его вперед и везти коляску с Фрейей.
В отделении скорой помощи любезная медсестра ставит нас в очередь за агрессивно настроенной женщиной и ее дочерью — причем обе они пришли на своих ногах и, соответственно, чувствуют себя лучше, чем я.
Когда же медсестра наконец замечает громадное кровавое пятно, которое образуется подо мной, ее заметно передергивает. Она сама хватает мою каталку и толкает мимо людей, которые лежат на носилках в коридорах. Ее паника передается и мне.
Первый врач, которого она находит, даже не взглянув на меня, отфутболивает нас со словами:
— Я уже закончил дежурство.
Молоденькая девушка-интерн, бросив на меня беглый взгляд, второпях бросает:
— Извините, — и бежит догонять доктора, который только что отослал нас.