Беллами поразмышлял о Клементе, Лукасе и Луизе, в итоге его мысли вернулись к Анаксу. Он не сразу осознал, что теперь, из-за присутствия Анакса, не сможет бывать в Клифтоне. Беллами не подумал об этом, когда решил отдать им пса. Конечно, подразумевалось, что Анаксу нельзя больше ни видеть, ни слышать бывшего хозяина, так что придется привыкать к окончательной потере питомца. Беллами подавил в себе чувства, грозившие вырасти до размеров ужасного горя. Ему так не хватало по ночам этого теплого, свернувшегося на его постели пса, уютно уткнувшегося в его колени или растянувшегося в ногах, такого молчаливого и доброго, терпеливо приспосабливающегося к любым телодвижениям Беллами, сознающего, что хозяину надо выспаться, зато утром он проснется и приласкает его, и тогда можно будет лизнуть его в щеку. Отец Дамьен советовал не отказываться от собаки. Возможно, он был прав. Но собака уже отдана. Когда Беллами рассказывал Мой, обладавшей хорошей памятью, о строгих, все понимающих глазах Анакса, он не имел в виду, что в них есть осуждение. Скорее, во взгляде этого пса отражалась полнейшая невинность, исполненная совершенной, все принимающей любви. Беллами подумал, что в собаках образ Бога проявляется лучше, чем в людях. Он размышлял о Луизе и ее детях, о Харви, ставшем ей почти родным, о том, что они с Клементом заменили парню родителей, окружили семейной заботой и любовью, следуя примеру Тедди, который считал, что устройство семейной жизни подразумевает всепрощение и полнейшее согласие и является святой обязанностью и моральным долгом каждого. Беллами любил их всех, возможно, больше всего Мой, с которой у него с раннего детства девочки, на каком-то подсознательном уровне, сложились особые дружеские отношения. Между ними царило такое взаимопонимание, что при встречах они всегда радостно улыбались, словно одновременно вспоминали что-то веселое. Его подкупала невинность и чистота детей Луизы, тихая мудрость их матери. Клемента тоже озарил их свет… возможно, то был сон, слишком прекрасный и готовый угаснуть в безумном дыму реального мира. «Разве я не завишу от этих детей, которые могут вскоре утратить свой волшебный свет? Или у меня разыгралось воображение? — подумал Беллами, — Может, все потому, что я сам утратил его и мне не хочется верить, что он продолжает существовать вне меня?» Беллами сморщился и закрыл руками лицо, словно хотел спрятаться от чьего-то обвиняющего взгляда, возможно, просто от любящего взгляда Анакса, хранившегося в памяти. Выражение страдания на лице Беллами смягчилось, когда он задумался о том, как спит пес: в кровати Мой или в корзине. Конечно, спит он не в корзине умершей Тибеллины, а в его собственной старой корзине, привезенной Беллами в день трагического расставания. А сейчас спит ли Анакс или, возможно, бодрствует, вспоминая Беллами? Мог ли он забыть прежнего хозяина? Но не предана ли забвению главная цель, главное дело — отречение от этого мира?
Беллами забрался под одеяло и выключил свет. Лежа в кровати с открытыми глазами, он слепо, словно оценивая, вглядывался в обступившую его темную пустоту. Вскоре веки его опустились, и ему привиделось, что он, освещенный странным сумеречным светом, шествует по бесконечной череде огромных пустых залов, величественных и высоких, с витиевато украшенными потолками, смутно вырисовывающимися в полумраке, пустых, но в то же время исполненных жизни, великой и безграничной жизни его души. Позже, засыпая, он перенесся в собачий питомник Баттерси, где когда-то выбрал Анакса, юного пса, едва вышедшего из щенячьего возраста. Беллами вспомнилось, что в той огромной скулящей своре он выбрал и унес, прижимая к груди, именно его, заметив особые любящие глаза и смелую решительную морду, что выделяла его среди множества бедных, несчастных животных. «Вот так же и Христос бродил в аду. Почему же Он не спас все те обреченные души, почему не увел их за собой? Возможно, не смог… но почему? Но я не спас от смерти никого, — уже почти погрузившись в сон, думал Беллами, — Я не могу найти Анакса, я потерял его, он по-прежнему среди обреченных, и он погибнет, его тело сгорит…» И Беллами бросился бежать назад, по своим следам, через высокие залы, открывавшие ему безнадежно пустую, бесконечную анфиладу.
— Теперь понятно, почему ты прятал его!
— Ничего я не прятал!
— Нет, прятал, он смущает тебя, поэтому ты и сунул его под кровать.
— Ну и что, надо же было куда-то вытянуть ногу!
Предметом обсуждения стал гипс на ноге Харви. Парень навещал свою мать, которая расположилась в крошечной квартире сына. Конечно, строго говоря, Джоан следовало бы наслаждаться жизнью в более роскошных апартаментах у Клайва и Эмиля, но, учитывая травму, все согласились, что там будет гораздо удобнее Харви, так как в доме имеется лифт. В любом случае, как заметил Харви, Клайв и Эмиль хотели оказать услугу именно ему, а не его матери.
Опираясь спиной на подушки, Джоан лежала на узкой кровати сына, которая утром обычно складывалась и убиралась в шкаф. Придвинув к себе больную ногу, Харви двумя руками поднял утяжеленную гипсом конечность.
— Дай-ка посмотреть. Кто это так расписал его?
— Луиза и компания.
— А кто именно оставил тебе свои автографы?
Харви перечислил имена «художников».
— Какие трогательные характеристики. Мой наваяла милую ползучую тварь, Алеф нацарапала нечто среднее между драконом и кошкой, Луиза расписалась как могла, Сефтон не удалось даже этого, а Клемент изобразил смешную псину. Это просто серия автопортретов.
— Они были очень добры ко мне.
— Ты становишься таким же занудным, как Луиза. Не мог бы ты, дорогой, плеснуть мне еще шампанского.
Дело происходило на следующее утро. Харви приехал около десяти часов и застал свою мать в постели. Облаченная в белое пушистое неглиже, она курила и то и дело прикладывалась к бокалу.
Он налил шампанского.
— Да, пожалуйста. Ты не возражаешь, если я открою окно?
— Еще как возражаю. На улице льет как из ведра.
— В комнату дождь не попадет. А здесь страшно накурено. Мне нечем дышать.
— Ничего, продышишься, надо же, какой неженка… пожалуй, тебе стоит вернуться в Италию, ты не так уж беспомощен, и вообще там ты скорее поправишься.
— Ты же говорила, что там мне придется слишком дорого платить врачам.
— Неужели? Но теперь ты выглядишь гораздо лучше. Ты просто решил покарать самого себя, отказавшись от целой поездки из-за одной-единственной досадной случайности, чтобы иметь право назвать ее роковой.
— О, прошу, maman, замолчи!
— А знаешь, мне тоже хочется расписаться на твоем гипсе. Не стоит упускать такую шикарную возможность.
— Ох, пожалуйста, не надо!
— Дай-ка мне ручку или что-нибудь пишущее.
Харви достал из кармана фломастер и покорно положил гипсовую ногу на соседний стул.
— Так, подержи-ка мою сигарету.
Свесившись с кровати, Джоан написала на гипсе слова, произнесенные проходившим по мосту итальянцем, которые Харви повторил ей.
Он рассмеялся, возвращая ей сигарету, и переместил на пол тяжелую конечность, старательно придерживая ее руками. Его оценивающий взгляд остановился на матери. Белое неглиже — сама мягкость, — казалось, было сделано из ваты, горловина обшита легкими белыми перышками, из-за которых кое-где выглядывала розовая ночная сорочка. Харви не понравилось, что его мать выглядит слишком женственно. Она, очевидно, успела припудрить нос, свой милый и лишь слегка retrousse носик, и его бледность странно выделялась на ее лице, еще лишенном великолепной маски макияжа, который так магически преображал ее внешность. Длинная тонкая рука вынырнула из пушистого рукава и поправила змеившиеся по подушке темно-огненные локоны. Еще не накрашенные ресницы затрепетали, и прищуренные глаза сверкнули опасным игривым светом. Мать и сын разглядывали друг друга.
— От такого моего взгляда обычно у мужчин крышу сносит, как после бакарди!
— «Я способен на все, но только не с тобой», — с усмешкой пропел Харви.