– Так-то лучше, – говорит папа, глядя на мою пустую тарелку. – Приятно видеть, что у тебя улучшается аппетит. – А еще он доволен, что сегодня я не устраиваю ссоры, когда он собирается меня запереть. – Это ради твоего блага, Криста. Тут есть такое, о чем маленьким девочкам знать не следует.
Даниил уже ждет, прохаживаясь взад-вперед по траве и высматривая меня всюду, но не там, где надо. Он не знал, что я вылезла из окна. Я зову его, и он бежит ко мне, уперев взгляд в сверток. Сегодня у него нос и весь верх щек – цвета квашеной свеклы.
– Ты…
– Держи. – Я передаю ему, что принесла, руки у него дрожат. – Я же сказала, что принесу завтрак. Ты мне не поверил? – Даниил не отвечает. Он слишком занят обнюхиванием еды. – Перестань уже нюхать. Помоги мне слезть.
Даниил не выпускает сверток. Протягивает мне одну руку, – наверное, он не такой сильный, как на вид, потому что мы оба падаем.
– Trottel![43] — Вчерашние царапины теперь все в грязи, кровь просачивается наружу крошечными капельками, и коленки у меня от этого похожи на маленькие клумбы, засаженные ярко-красными маками.
– Ты кого балбесом назвала? – Даниил ответа не ждет. У него нет времени на перебранку. Два укуса – и нет яйца, даже скорлупы; следом – сыр и печенье. В прошлую зиму к нашей кухонной двери иногда приходила уличная собака; если Грет отчего-нибудь была в хорошем настроении, она кидала собаке объедки, в противном случае – бутерброд с пинком. Даниил ест так же быстро, как та собака. Запихивает хлеб в рот обеими руками, будто боится, что кто-то отнимет. Щеки пузырями. Он едва может глотать. Не останавливается даже дух перевести, и потому, когда наконец рот его пустеет, он хватает им воздух, как я, когда Грет держала меня за голову под водой в ванне – за то, что я ее обрызгала. Он ест так быстро, что у него сводит живот, и он падает и стонет, держится за пузо и пытается не стошнить. И тут начинает плакать.
– Что такое, Даниил? – Сердиться не на что, никто его ничего делать не заставляет. Он не кричит, не вопит, не брыкается, не кусается – у него такой плач, скорее, как у моего папы, когда мама ушла. – Что случилось? – спрашиваю я еще раз. Он тыкает пальцем в порожний передник.
– Я ничего сестренке не оставил.
– У нас навалом еды. Я завтра еще принесу.
Он вытирает глаза.
– Правда?
Когда живот у него успокаивается, Даниил помогает мне влезть обратно в окно. Далеко он не уходит – лежит на углу здания, свернувшись калачиком. Я рассказываю Лотти, как он слопал всю еду, и мы с ней рассуждаем, что он, наверное, заблудился надолго, хоть и не в очень дремучем и темном лесу, как Хансель в сказке. Похоже, Гретель тоже потерялась. Может, ведьма ее уже запрятала в клетку. Или даже съела. Пока папа не приходит забрать меня на обед, я рисую пряничный домик, после того как ведьмы не стало. Крыша – из Schweinsohrchen, таких витых маленьких печений, похожих на свиные уши, и в саду тоже полным-полно печенья – Spitzbuben[44] и Zimsterne [45], все на стеблях из ангелики, они тут вместо цветов.
Папе так нравятся мои рисунки, что он даже не замечает моих ободранных коленок. Мы идем к нему в кабинет, и он цепляет лучшую картинку к себе на стену. Пока он этим занят, я забираю горсть конфет со стола у его помощника. После обеда он дает мне новый альбом и еще карандашей. У меня в кармане – еще один рогалик, а также конфеты, но, когда я выглядываю в окно, Даниила не видать.
Лотти говорит, надо рассказать историю еще раз. Теперь голову в печку ведьмы сует красивая дама, посмотреть на что-то, – и забывает ее вынуть. Мне вдруг делается грустно и страшно. Коленки у меня болят, я хочу к папе, но он все не приходит, как бы громко я его ни звала.
Сегодня я спрашиваю у папы, можно ли мне взять с собой мою плошку с манной кашей – я ее доем потом, в лазарете, когда проголодаюсь. Он говорит, что я наконец-то веду себя благоразумно, и предлагает взять еще побольше хлеба с маслом. Все утро я сижу у окна и жду Даниила, но он не приходит, а забинтованные колени у меня так не гнутся и так болят, что я не могу вылезти из окна и поискать его. Даниил не приходит и после обеда. Лотти говорит, что у него, может, еще животик болит, но я думаю, что он просто не хочет со мной дружить, и потому я достаю конфеты из-под матраса и давлю их все по очереди, а потом выбрасываю из окна на траву.
После этого я немножко рисую новыми карандашами, но Лотти хочет, чтобы я дорассказала вчерашнюю сказку. С середины я не могу, поэтому приходится с начала. Теперь я ей рассказываю, как скверно пахло в тот день у ведьмы на кухне – как будто какой-нибудь невоспитанный человек сильно-пресильно и вонюче пустил ветры, так плохо, что у Гретель заслезились глаза, и она все кашляла и кашляла. А красивая дама словно не замечала. Она все смотрела в духовку.
Я зову папу и пинаю стену так сильно, что у меня на бинтах проступает свежая кровь, но стоит мне потянуть за ручку, как дверь открывается. Когда мы вернулись из столовой, что-то пошло наперекосяк и все так торопились, что папа, должно быть, забыл меня запереть.
– Папа! – кричу я и бегу по коридору. – Папа!
Медсестра пытается меня поймать. Все еще крича, я ныряю ей под руку. Распахиваются двери. Выскакивает другая медсестра, хватает меня за платье. Ткань рвется, рукав от платья остается у нее в руке. И вот – папа, он моет руки, только почему-то красной краской. А кто-то внутри комнаты кричит на меня, кричит и кричит, только звук глухой, потому что на голове у того, кто кричит, одеяло. Красная краска капает папе на ботинки. А за ним другая медсестра держит что-то ужасное…
Грет открывает дверь, впускает холодный ночной воздух в кухню. Из своего тайника под столом я вижу громадную полную луну в море звезд. Грет машет на меня посудной тряпкой, и я быстро отскакиваю, чтоб не достала.
– Лучше делай, что тебе велят, и иди спать, а не то пожалеешь.
– Нет.
– Ладно, – говорит Грет бодро, – что ж, нет так нет. Что тут поделаешь. Boggel-mann[46] скоро придет, а дверь-то нараспашку.
– Папа говорит, не бывает никаких бабаек.
– Вот как? Он образованный человек, может, и прав. Нам с тобой осталось лишь подождать да поглядеть.
Начинается бум-бум-бум, и я выползаю, беспокойно гляжу на черную лестницу в кухню, почти уверенная, что уже течет по ступенькам здоровенная черная тень. И тут понимаю, что шум этот – от Грет, она месит тесто на завтра. Она откашливается и поет:
Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann
In unserm Haus herum, dideldum,
Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann
In unserm Haus herum.
Er wirft sein Säcklein her und hin,
Was ist wohl in dem Säcklein drin?
Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann
In unserm Haus herum
[47].
Я высовываю голову.
– А что у Бабая в мешке?
– Ой, то да сё. – Она еще сколько-то мурлычет мелодию, а потом начинает по новой: – Вот он пляшет вокруг дома…
– Там еда?
– Он думает, что да. В основном – клочки да кусочки непослушных детишек, а иногда и целиком. Его еще прозывают der Kinderfгesser[48]…
– Мне не страшно.
– Хорошо. – Грет пытается схватить меня, но я опять отползаю, прочь от ее руки, а она ходит вокруг стола и старается меня поймать. – Хочешь еще послушать про Детоглота?
– Нет.