{стр. 47}
мы. Эта капитуляция философа перед лицом истории философии есть для Марселя уничтожение самой философии. Другим примером такой капитуляции является чувство неполноценности своей науки по отношению к математическому естествознанию. Последнее, помимо четкой определенности своего математического языка, еще как бы имеет преимущество и в техническом воплощении своих идей. Стремление вписать философское творчество в эту сциентистскую традицию Марсель также называет предательством философии.
Отношение философа к истории философии, согласно французскому философу, должно быть аналогичным отношению композитора к теории музыки, к теории музыкальной гармонии. Композитор, конечно, должен знать теорию музыки, но не быть рабом ее, в противном случае, он перестанет быть художником, творцом. И философия и искусство здесь подобны, считает Марсель. Они никак не сводятся к техническому конструированию, речь идет, как сегодня сказали бы, о своеобразных нано-перестройках для получения новых материалов, что требует сверх-нормальных «параметров» самого творчества. Философствующий здесь и теперь должен быть как бы преследуем реальностью, подчеркивает Марсель. Ему мало одного существования, он должен пережить глубокое удивление от самого этого факта существования. В этом смысле философ подобен ребенку. Известно, что дети в достаточно малом возрасте задают иногда глубокие метафизические вопросы. С возрастом человек утрачивает это удивление перед реальностью, его ум попадает в колею привычек и он становится неспособным к тому философствованию, к которому призывает Марсель. «Что касается до меня лично, — пишет французский философ, — то я склонен отрицать подлинное философское качество за каждым произведением, в котором нельзя распознать то, что я называю “ожогом от реальности”»[73]. В философствовании нельзя доверять применению только школьного диалектического инструментария, злоупотребление им уже подозрительно с философской точки зрения. В этом смысле Марсель подчеркивает важность опыта «живых умов» XIX века: Киркегора, Шопенгауэра, Ницше. «...Я бы сказал, что конкретная философия невозможна без непрерывно возобновляемого и подлинно творческого напряжения между “я” и глубинами бытия, в котором и благодаря которому мы есть мы. Она невозможна и без настолько строгой, насколько это возможно, рефлексии опыта, пережитого с максимумом интенсивности»[74].
Это «я», о котором говорит Марсель, никак не есть «я» декартовского cogito. Философ в высшей степени недоверчиво относится к метафизи
{стр. 48}
ческим построениям идеализма во всей традиции, исходящей от Декарта. Философия впадает здесь в соблазн тотальной прозрачности этого «я», считает Марсель. Это, однако, отнюдь не очевидно и является серьезной проблемой. Или это «я» полностью противостоит бытию, имеет его, или же оно «изнутри» само проникнуто этим бытием. Во втором случае, к которому и склоняется философ, иллюзии по поводу прозрачности «я» приходится оставить. Эта бытийственная глубина «я» выступает как некая тайна, а познание ее как таинство. Если же «я» (субъект) противостоит бытию, то тогда совершенно непонятно, как можно перейти от «я» к любому факту, к бытию. Здесь всегда совершается некий непонятный скачок, замаскированный у Декарта доказательством существования Бога. Марсель считает, что строить метафизику нужно исходя сразу из факта воплощения, наличия у человека тела. «Воплощение — центральная данность метафизики. Воплощение или ситуация бытия, обнаруженного в его связи с телом... Это — фундаментальная ситуация, не могущая, строго говоря, быть прирученной, над ней невозможно господствовать, она не подлежит анализу. Собственно, это не факт, но такая данность, которая делает факт возможным»[75]. Ситуация, ангажированность, или завербованность, являются основными терминами Марселевского философского анализа. Без учета ситуативности философия превращается в беспредметную игру понятиями.
С точки зрения проникнутости самого познающего «я» бытием многие проблемы метафизики выступают как деградированные таинства. Таковы, как указывали мы уже выше, проблемы свободы и зла. И с другой стороны, со стороны проблемности, тайна определяется Марселем как «проблема, вторгающаяся в собственные условия своей возможности»[76]. В широком смысле слова и сам акт человеческой мысли есть для философа некая тайна, потому, что мысль не довольствуется никаким символическим представлением и стремится любую схему, изображение, символ истолковать как неадекватные и побудить нас к дальнейшему исследованию. Мысль все время подталкивает нас признать, что внутри нас, как и извне, мы все время сталкиваемся с конкретным неисчерпаемым.
Хотя все познаваемое выступает для нас в виде некоторого опыта, который, собственно, есть всегда только мой опыт, нечто мне данное, тем не менее мысль в познании стремится подняться до «...превосходящей и охватывающей меня мысли, с которой я не могу, даже идеальным образом, отождествиться»[77]. Эта предносящаяся нам неисчерпаемая конкретность не может быть сведена ни к какой данности, но может только лишь
{стр. 49}
быть признанной или только лишь приветствуемой в ее манифестации. Всякая данность, подчеркивает Марсель, предполагает некоторую возможность инвентаризации бытия, возможность разложения бытия на части и манипулирования этими частями, что свидетельствует об определенной власти субъекта, и в моральном плане дает ему своеобразное удовлетворение[78]. Но в то же время «доступное инвентаризации открывает простор для отчаяния», — цитирует философ самого себя (из работы «Быть и иметь»). Почему так? Потому что это инвентаризованное бытие есть противоестественное отделение нас самих от бытия в собственном смысле, как бы помещение в некоторую тюремную камеру, из которой нет выхода... Для пояснения своей мысли Марсель приводит бытовую аналогию, одну из ряда тех, которыми он пользуется довольно часто. Предположим, мы оказались в некотором новом месте, которое поначалу нам кажется очень интересным и неисчерпаемым по своим возможностям. Но вот, после некоторого времени, мы уже обошли все уголки этой местности, все тропинки, мы уже здесь «все знаем», и нам становится все это неинтересно. Нет ничего нового! И самое главное, подчеркивает философ, что мы не можем сообщить, передать наше восприятие другим людям, которые живут в этой местности, которые более тесно связаны с ней или по рождению, или профессионально, или каким-то другим образом. Я же пришел сюда только для того, чтобы просто обогатить «мое имение», новыми «впечатлениями» и «воспоминаниями». В жизни мы очень часто ведем себя как подобные коллекционеры. И нам становится скучно. Почему? Вроде же мы стремились к расширению нашего познания? А жизнь очень коротка, чтобы стараться все усвоить не просто схематично, а глубже... Однако, говоря ответственно, для меня же самого подобное накопление фактов, «знаний» имеет слишком малую цену. «И что значит то, что я смог бы узнать и присоединить к себе, по сравнению с тем, чего я не могу увидеть, что мне не удастся ассимилировать? И здесь меня поджидает отчаяние, я как бы попадаю в окружение. И чувствую: это тюрьма»[79].
В особенности, жизненная фальшь и философская пустота этого познания выступает, когда речь идет о познании человека. Здесь также возможно подобное коллекционирование. Оно очень распространено в виде всякого рода анкетирований и интервью. К человеку здесь относятся как к некоторому минералу, из которого можно извлечь некоторую долю полезного металла, пишет французский философ. Речь опять идет о некоторой данности. Речь идет об общении, в котором я