Илья Стогоff
Проигравший
© Стогоff И., 2015
© Оформление. ЗАО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015
* * *
Эпизод первый
«Шпага барона»
1
Петроград. Зима 1916 года
Яд внутрь пирожного она пыталась класть как можно аккуратнее, но руки тряслись так, что большая часть стрихнина просыпалась на пол.
– Долго ты там, красотуля? Кудысь пропала-то?
– Иду-иду, Григорий Ефимович. Уже иду! Пирожные вот только прихвачу и иду.
Времени колдовать с остальными эклерами уже не оставалось. Она густо посыпала поднос стрихнином и, поднеся к самым глазам, попыталась понять, как все это выглядит. Стрихнин был противного желтого цвета. В принципе, он вполне мог сойти за такой вот кондитерский изыск. Тем более, что в спальне довольно темно.
Она перехватила поднос поудобнее, а прежде, чем шагнуть в кабинет, заставила губы растянуться в улыбке. Та оказалась такой же фальшивой, как стрихниновая обсыпка на эклерах.
– Заждались, Григорий Ефимович? А вот и я! Вот и я! Пирожные вам принесла. Пейте, Григорий Ефимович, чай с эклерчиками – я знаю, вы их любите.
Прошлепав по полу босыми ступнями, она нырнула назад под одеяло. Глаз на старика старалась не поднимать. Если и было на свете что-то, что она ненавидела по-настоящему, то сейчас оно лежало, развалившись на постели, широко раскинув жилистые мужицкие ноги, и грязными ногтями почесывало торчащее из-под рубахи пузо. Она мечтала о том, как старик умрет, несколько месяцев подряд. И сейчас, когда до вожделенного момента оставалось совсем чуть-чуть, она боялась, что если поднимет на него глаза, то чертов провидец просто прочтет в них свою судьбу и откажется глотать отравленные пирожные. А может быть, наоборот, заставит съесть пирожные ее. И тогда все будет зря.
Ее пошедшая под откос жизнь, ее пропитанное кислым мужицким запахом тело, теплая сперма, стекающая сейчас по ее ногам – все, все, все, все будет совсем, совсем, совсем зря.
– Хорошие у тебя пирожные.
– Кушайте еще.
– А ты что же?
– Не хочу пока, Григорий Ефимович. Кушайте вы.
Он тщательно прожевывал каждое из пирожных, а потом глотал с этаким омерзительным гулким звуком. Гуммм – и еще один эклер проваливался вовнутрь. Он стряхивал крошки с редкой бороденки и брал следующий. А она лежала головой у него на груди и ждала, когда же яд начнет действовать.
– Ты чего притихла, красотуля?
– Лежу вот, думаю.
– Думаешь, красотуля? Это о чем ж?
– О нас, Григорий Ефимович. Вы принесли бумагу, которую обещали?
Он протянул руку, взял с подноса последнее пирожное, не торопясь его прожевал и погладил ее по голове. А может, просто вытер ладонь об ее волосы.
– Вот гляжу я на тебя, красотуля: умная ты баба. А как выпью, думаю: красивая ты баба! Чего тебе эта бумага-то, а?
– Вы ее принесли? Или не принесли?
– А ты мне уд еще полижешь, как давеча? Или не полижешь?
– Григорий Ефимович! Вы же обещали никогда об этом не упоминать!
– А я и не упоминаю. Чего тут упоминать? И бумагу я твою принес. Коли ты меня по-людски попросила, отчего ж не принести?
– Григорий Ефимович, а где она, эта бумага?
– Бумага-то? Так известно где, в шубе у меня лежит. В кармане. В газету завернута. Как ты, красотуля, и просила.
Она вздохнула: ну вот и все. На мгновение зажмурилась, а потом обеими руками уперлась в кровать и стала не спеша подниматься.
– Куда это ты, красотуля?
– Никуда, Григорий Ефимович. Лежите, лежите. Я сейчас.
Босыми ногами она коснулась паркета и, обернувшись к нему, улыбнулась: «Ой, как холодно!» Неодетая, высокая, красивая, она через всю комнату прошла к письменному столу, наклонилась над ящиком, достала оттуда большой тяжелый револьвер и, обернувшись, выстрелила старику в голову. Выстрел в закрытом помещении прозвучал оглушительно громко. От отдачи у нее сразу же занемело предплечье, но это было не важно. Пуля вошла ему ровно в середину лба. Умер старик, даже не успев сменить позу. Входное отверстие во лбу было совсем маленьким, зато выходное, в затылке, оказалось такого размера, что туда можно было просунуть кулак. Пуля вынесла всю заднюю стенку черепа, забрызгав чем-то черным подушку и обои на стене.
Она подошла поближе, с ногами влезла на диван и сверху вниз посмотрела на тело. Теперь оно казалось жалким и каким-то нелепо скрюченным. Хотя всего десять секунд назад… всего десять секунд назад…
– Уд тебе, говоришь, полизать?
Ногой откинув одеяло, она взвела курок револьвера и выпустила пулю ровнехонько старику в пах. Мертвое тело дернулось. А потом она взвела курок еще раз и выпустила еще одну пулю. И может быть, она долго стояла бы и расстреливала то, что ненавидела в этом мире больше всего, если бы из-за занавеса в дальнем конце комнаты не выскочили несколько мужчин и не оттащили бы ее от тела. Граф Феликс, лысый Пуришкевич, кто-то еще в мундире и кожаных перчатках, а главное ее муж… ее Василий…
(Тот, ради которого она на все это и решилась.)
– Всё, родная! Всё! Успокойся! Все кончилось! Отдай пистолет, теперь уже совсем-совсем всё!
Дальше она почти ничего не помнила – лишь отдельные кадры. Вот Пуришкевич, срываясь на крик, трясет ее, держа за голые плечи:
– Бумага! Варвара Николаевна! Вы узнали, где бумага?
– У него в шубе.
– Всё! Уносим, уносим!
Вот мужчины, подхватив труп старика за ноги, выволокли его на улицу. Простреленная голова (полголовы, без затылочной части) волочится по полу, оставляя на паркете и коврах жирный след. Рот безвольно раскрыт, борода выпачкана кремом от эклеров. Во дворе их уже ждет подвода. Тело, раскачав, швыряют на нее, и кто-то из мужчин машет рукой:
– Гони! Гони!
Кучер стегает лошадей, подвода уносится по набережной. Никто не обращает внимания на то, что из-под рубахи мертвого старика на брусчатку вывалился газетный сверток. На снегу он был виден довольно отчетливо, но все слишком торопились, слишком боялись, что не успеют до обозначенного времени, и никто не посмотрел себе под ноги, так что сверток так и остался лежать на свежем, совсем белом снегу.
Вернувшись в юсуповский подвал, они несколько раз обшарили карманы стариковской шубы. И не нашли бумаги. Они прощупали даже подкладку, но бумаги все равно не было. Расширившимися от ужаса глазами они смотрели друг на друга и не могли поверить, что изменить ничего уже нельзя: старик мертв, тело увезено, а бумаги нет.
(Бумаги нет!)
Они стояли над столом: лысый приземистый Пуришкевич, тощий граф Феликс со своей вечной папиросой в мундштуке, так и не успевшая одеться она… голая, в одних туфлях и с дурацкими красными бусами, намотанными вокруг шеи.
Потом Пуришкевич в отчаянии сел на тахту, где только что лежал старик.
– Что вы наделали, граф? Бумаги нет. Что теперь будет? Что теперь будет со страной?
Секунду помолчав, он добавил:
– А главное, что теперь будет со всеми нами?
2
Газетный сверток пролежал на снегу почти до самого утра. Не то в Петрограде было время, чтобы ночью по набережным бродило много народу. Зато утром, едва стало рассветать, на сверток наткнулся молодой православный священник. Розовощекий и с реденькой светлой бородкой.
Сперва он не собирался наклоняться и поднимать сверток. Мало ли что может валяться на брусчатке посреди набережной? Но, уже почти пройдя мимо, все же остановился, поднял его, развязал шелковую розовую ленту, достал из вороха газет ту единственную бумагу, которая лежала внутри. И прочитав первые несколько строчек, чуть не выронил ее из ослабевших пальцев.
Священники редко свистят от удивления. Но этот присвистнул: