— Отчего?
— Скорее даст, если попросит мужчина, да еще такой красавец, как ваш муж. Любила их много в молодости и теперь, на старости лет, любит на них поглядеть. Распущенный человек, хоть и доброго сердца, — пояснила Аглая Петровна. — В узде не умела себя держать… Ну, да это и нелегкое дело, особенно для таких богачек… Не трудно сломать себе шею, если бог ума не дал и нет правил в жизни, — строго прибавила она.
«Ты-то своей прелестной головы не сломаешь!» — невольно подумала Маргарита Васильевна, любуясь Аносовой.
— А к Рябинину непременно поезжайте сами…
— И этот распущенный? — брезгливо проронила Маргарита Васильевна.
— Любит старик красивых женщин… Но только не бойтесь… Он совсем приличный человек.
Заречная надела шапочку и поднялась.
— Быть может, и не по делу когда заглянете, Маргарита Васильевна? — ласково пригласила Аносова.
— С большим удовольствием! — горячо проговорила гостья.
— Мы, кажется, сойдемся… Но только, конечно, не с визитом, а так… побеседовать… По вечерам я всегда дома и почти всегда одна. А вы когда свободны?
— Тоже по вечерам и тоже почти всегда одна.
Обе грустно улыбнулись.
Аглая Петровна проводила гостью через анфиладу комнат и, еще раз целуя Заречную, сказала:
— Сегодня, конечно, вы будете на юбилее?
— Буду.
— Так до вечера.
Аглая Петровна приветливо кивнула головой и, вернувшись в свою клетушку, присела за письменный стол и подавила пуговку электрического звонка два раза.
На зов явился старик артельщик, худощавый, опрятный, благообразный.
— Сейчас же поезжайте, Кузьма Иваныч, в адресный стол и справьтесь, где остановился дворянин Василий Васильич Невзгодин. Он третьего дня приехал из-за границы, верно, уже прописан. Фамилию, имя и отечество запишите. Да никому об этом не болтать! — толково, ясно, ласково и в то же время властно отдавала приказание Аглая Петровна.
— Слушаю-с! — отвечал артельщик и так же бесшумно ушел, как явился.
Аглая Петровна на минуту задумалась и, подавив вздох, принялась за поверку отчета по фабрике.
Костяшки так и прыгали под ее крупными белыми пальцами, нарушая тишину, царившую в клетушке.
IV
Для самолюбия мужчины в высшей степени больно и оскорбительно, когда в глазах любимой и притом умной женщины он теряет свой прежний ореол и представляется ей далеко не в том великолепии, в каком представлялся еще недавно.
В таком именно положении развенчанного героя и очутился, совершенно для себя неожиданно, молодой профессор после разговора с женой.
Если, впрочем, Николай Сергеевич по скромности и не претендовал на титул героя, — хотя, случалось, и не прочь был, грешным делом, погеройствовать на словах и пожалеть, что отечество не представляет благоприятной почвы для героических поступков, — то, во всяком случае, считал себя цивически безупречным общественным деятелем, разумеется, в пределах, не переступавших бесполезного донкихотства.
И, сравнивая себя с большинством своих коллег, Заречный не без некоторого права мог, как Нарцисс, любоваться собственною персоной и не находить серьезных оснований быть недовольным собой, подобно многим смертным.
Не напрасно же в самом деле он пользовался в Москве такою популярностью!
Его по справедливости считали блестящим профессором. Диссертация Заречного в свое время была признана ценным вкладом в науку и составила ему в ученом мире имя. Затем он не опочил, по примеру товарищей, на лаврах, а писал, как все знали, большую книгу, несколько глав которой были напечатаны в одном из журналов и вызвали в свое время лестные отзывы. В интеллигентных кружках и среди молодежи на него смотрели как на одного из тех стойких и независимых жрецов науки, которые, по красноречивому выражению самого же Николая Сергеевича, «высоко держат светоч знания». Ни для кого не было секретом, что Заречный не разделяет взглядов большинства товарищей и держится в стороне от всяких дрязг и интриг. Он и сам не скрывал этого и, намекая на трудность своего положения, говорил о змеиной мудрости и о долге порядочного человека быть и одному воином в поле. Студенты, и особенно первокурсники, из более впечатлительных, превозносили Заречного и в его горячих тирадах, сопровождавших иногда лекции, слышали голос человека твердых принципов, слова которого не расходятся с делом. Его любили как необыкновенно мягкого, доступного и всегда приветливого профессора, принимавшего близко к сердцу студенческие беды. Публичные лекции Заречного, которые он читал с благотворительною целью, всегда привлекали массу публики и вызывали овации. Его звали в разные филантропические общества и кружки, считая участие Николая Сергеевича необходимым для успеха дела. Он признавался первым оратором в Москве, где, как известно, любят и умеют красиво говорить, и его речи и в собраниях и на торжественных обедах слушались с благоговейным вниманием. Особенно носились с Заречным дамы. Они пропагандировали его славу, преклонялись перед ним, влюблялись в него, писали ему восторженные письма. В Москве ходили слухи, будто несколько лет тому назад, когда Николай Сергеевич еще был холостым, одна молодая интеллигентная купчиха, с огромным состоянием, покушалась на самоубийство, ввиду полнейшего равнодушия Николая Сергеевича к любви и миллионам этой хорошенькой психопатки декадентского пошиба, желавшей во что бы то ни стало сделаться женою модного красавца профессора.
Одним словом, Николай Сергеевич становился одним из тех излюбленных московских людей, которых обыкновенно называют не по фамилиям, как простых смертных, а лишь по имени и отечеству, и не знать которых так же предосудительно, как не знать Ивана Великого, Иверской, Царь-пушки и трактира Тестова.
Чувствительный к успехам и избалованный ими, Николай Сергеевич старался быть на высоте своей репутации и, отдавая всего себя на «общественное служение», как называл он свою разнообразную и действительно суетливую деятельность, отнимавшую много времени, не задумывался ни о том, насколько она плодотворна и полезна, ни о том, насколько ценна и заслуженна его популярность.
Да и некогда было.
Николая Сергеевича просто-таки «разрывали», и он, польщенный общим вниманием и вдобавок мягкий по натуре, не отказывался и всюду поспевал, везде играл видную роль. Решительно не было в Москве такого ученого, благотворительного или даже увеселительного общества, в котором не участвовал бы Заречный в качестве председателя, члена комитета или просто члена. И везде он читал рефераты, делал сообщения, возражал и говорил речи: и в ученых собраниях, и в благотворительных комитетах, и в обществе грамотности, и в родительском кружке, и в педагогическом, и в артистическом, и даже в обществе велосипедистов.
Деятельность его, вызывавшая общие восторги, никогда не подвергалась серьезной критике, и Николай Сергеевич мог, казалось, с горделивым сознанием своих общественных заслуг, пребывать на высоте положения, на которую его вознесли.
И вдруг эти насмешливо-ядовитые слова, эти холодные взгляды сурового обвинителя.
И кто же этот обвинитель?
Самый дорогой для него на свете человек — боготворимая жена, сочувствием которой он особенно дорожил и так долго его добивался, бывши ее поклонником.
Положение было донельзя обидное и мучительное. Оно осложнялось еще грустным открытием, что эта женщина, в которую профессор до сих пор влюблен со слепым безумием чувственной страсти, — так мало любит его. Она так спокойно сказала, что бросила бы его не задумываясь, при известных обстоятельствах, — и он знал, что это не пустая угроза. Если бы она любила, то, разумеется, не была бы так беспощадна к мужу, будь он даже дурным человеком. Любимым людям женщины все прощают.
Правда, она не скрывала, что выходит замуж далеко не влюбленная и — как она выразилась — «взвесивши все обстоятельства». И она их перечислила с мужественной прямотой, так что для Заречного не могло быть сомнения в том, что он для нее лишь умный, интересный и порядочный человек, которого она уважает и к которому расположена — не более. Потеряй он в глазах жены свой ореол, и она для него потеряна.