Нечего и говорить, что бессовестные и несправедливые нападки на Николая Сергеевича, который к тому же был излюбленным человеком и гордостью москвичей, по крайней мере не меньшей, чем М.Н.Ермолова, филипповские калачи и поросенок под хреном у Тестова, — еще более подняли престиж блестящего профессора в глазах многочисленных его почитателей и почитательниц.
Оклеветанный, он решительно явился героем.
И на другой же день после появления ругательной статьи Заречный получил десятка два писем, выражавших негодование на безыменного пасквилянта и горячее сочувствие произнесенной Николаем Сергеевичем речи и вообще всей его безупречной деятельности.
В числе этих посланий было и дружеское, очень милое письмецо Аглаи Петровны.
Красивая миллионерша предлагала ему свои услуги. В Петербурге у нее есть один знакомый влиятельный человечек, которому она напишет, если бы вследствие «подлой заметки» Николаю Сергеевичу грозили какие-нибудь неприятности.
Как ни нелепы были нападки на Заречного, но они заставили Николая Сергеевича струсить и, признаться, малодушно струсить. Встревожились статьей и некоторые профессора, говорившие речи и даже не говорившие речей, но бывшие на юбилейном обеде. Один только Звенигородцев, в качестве человека свободной профессии, обнаружил геройство и требовал коллективного протеста против статьи, назвавшей его гороховым шутом.
Захватив с собою Заречного, Звенигородцев привез его в квартиру одного из профессоров, где по инициативе Ивана Петровича должно было состояться совещание. Собрались, однако, далеко не все. Юбиляра решительно не пустила супруга, уже успевшая в течение дня донять Андрея Михайловича упреками, как только прочитала статью «Старейших известий».
Нужно было ему праздновать этот дурацкий юбилей. Теперь, того и гляди, выгонят его. Автор заметки совершенно прав, назвавши Андрея Михайловича человеком «святой наивности», то есть иными словами дураком… Дурак старый он и есть!
Андрей Михайлович терпеливо отмалчивался, но когда Варенька потребовала, чтобы он на другой день непременно поехал к попечителю объясниться, то «старый дурак» так решительно ответил, что ни к кому объясняться не поедет и на старости лет унижаться не станет, что Варенька вытаращила от удивления глаза.
— И я плюю на статью! — прибавил с презрительной гримасой старый профессор.
Из числа всех позванных Звенигородцевым на совещание собралось только человек десять профессоров. Они, разумеется, тщательно скрывали друг от друга свою тревогу и вместе с Заречным говорили, что следует отнестись с презрением к инсинуациям какого-то мерзавца, но далеко не у всех было одно только презрение, как у старого скромного профессора Косицкого.
У многих был тот, исключительно свойственный русским, преувеличенный страх за свое положение, который заставляет нередко и умственно смелых людей видеть опасность даже и там, где ее нет, и чувствовать себя без вины виноватыми. Все понимали, что лживость статьи вне сомнений и что она не может возбудить недоразумений, тем более что празднование юбилея было официально разрешено, и все-таки трусили.
И лишь только появилась статья, как уж некоторые из жрецов науки, считавшие себя хранителями заветов Грановского, малодушно каялись, что были на юбилейном обеде, а двое, более струсившие профессора, не явившиеся в собрание, уже успели утром показаться начальству, чтоб узнать, как оно отнеслось к газетной заметке, и кстати пожаловаться, что в ней их назвали «либеральными проходимцами».
Собравшиеся на совещание первым делом занялись расследованием: кто мог быть автором заметки. Очевидно, это кто-нибудь из врагов Николая Сергеевича, которому более всего досталось. Но Заречный решительно не мог назвать никого, внушавшего подозрение. И даже сам Иван Петрович Звенигородцев, хвалившийся, что все знает, на этот раз должен был сознаться в безуспешности своих разведок, начатых еще утром. Но он обещал все-таки во что бы то ни стало узнать имя автора, чтоб его остерегались порядочные люди.
Несмотря на предложение Звенигородцева написать коллективный протест против статьи и привлечь к подписи возможно большее количество лиц, решено было оставить статью без ответа, как не достойную даже и опровержения. На этом настаивали все, и Иван Петрович так же быстро взял назад свое мнение, как и предложил его. Но указать передержки, сделанные в речах Заречного и других профессоров, обязательно следовало, по единогласному мнению всех присутствовавших.
Заречный тут же написал короткое письмо в редакцию «Ежедневного вестника», ограничившись в нем только наглядным сопоставлением извращенных мест речей с действительно произнесенными, и не прибавил к этому ни строчки, что придавало письму импонирующую фактическую краткость и как бы оттеняло полное презрение к автору отчета, которого не удостоивали даже ни единым словом, лично к нему обращенным.
Все вполне одобрили редакцию письма.
— Разумеется, мы все его подпишем! — произнес неожиданно со своею обычною застенчивою улыбкой Сбруев, во все время не проронивший ни звука и, казалось, занятый лишь чаем.
В тоне его голоса было что-то вызывающее, точно он не был уверен в общем согласии и своим вызывающим уверенным тоном надеялся подбодрить более малодушных коллег.
Все удивленно взглянули на Сбруева, который вдруг заговорил, да еще так решительно и притом не разбавляя чая коньяком.
Прошла долгая минута тягостного неловкого молчания. Многие опустили долу глаза. Видимо, предложение Сбруева не понравилось, но ни у кого не хватало мужества прямо об этом сказать.
— Надеюсь, из-за этого мы ничем не рискуем! — прибавил Сбруев с добродушно-иронической усмешкой.
— Тут не в риске дело, Дмитрий Иваныч, — наконец заговорил тот самый старый профессор Цветницкий, который на юбилее уверял своего друга Андрея Михайловича, что оба, наверно, были бы министрами, если б жили не в России, а в Англии. — Тут не в риске дело, дорогой коллега! — повторил плотный коренастый старик, понижая свой зычный голос. — Мы все, разумеется, не остановились бы и перед риском, если б того требовала наша честь.
«И врет же старая бестия!» — пронеслось в голове Сбруева.
— А в данном случае и риска никакого нет, и я, разумеется, охотно подписался бы под письмом, хотя моя речь и не удостоилась издевательства и извращения. Но не придадут ли все наши подписи письму несвойственный ему и нас недостойный характер протеста? И деликатно ли это будет относительно наших отсутствующих товарищей? Подпиши все мы письмо, они могут обидеться, что их не включили, а собирать теперь подписи всех коллег, бывших на обеде, поздно… Как вы полагаете, господа?
Коллеги, втайне обрадованные, что Цветницкий так ловко ответил на предложение Сбруева и дал им возможность под благовидным предлогом увильнуть от подписи, согласились с мнением Цветницкого. И сам Заречный, трусивший после статьи всяких намеков на протесты, находил, что подписаться под письмом должны только те, чьи речи извращены.
Сбруев только пожал плечами и потянулся за коньяком.
Совещание, как водится, окончилось ужином. Но разошлись рано. Все, по-видимому, были не в особенно веселом настроении.
На следующий день в «Ежедневном вестнике», впереди письма Заречного и двух его коллег, было напечатано и письмо профессора Косицкого. В теплых, искренних строках он горячо благодарил всех почтивших его вниманием в день юбилея и особенно коллег, «сочувствие и уважение которых он считает высшей для себя честью и лучшей наградой за свою скромную тридцатилетнюю деятельность».
Варенька так и ахнула, когда прочла заключительные строки письма, являвшиеся словно бы ответом на обвинение Андрея Михайловича в дружбе с «либеральными проходимцами». Он точно нарочно публично подтверждал эту дружбу, бросая вызов газете, пользующейся фавором у некоторых влиятельных лиц.
«О двух он головах, что ли!» — подумала Варенька и, взбешенная, явилась в кабинет и задала мужу настоящий «бенефис», как называл Андрей Михайлович особенно бурные сцены, учащавшиеся по мере того, как профессор старел, а профессорша, несмотря на свои сорок пять лет, еще молодилась и, похожая на гренадера в юбке, здоровая и монументальная, хотела осень своей жизни превратить в весну.