— Ваше благородие, — сказал я.
— Его превосходительство, — добавил Витька Морошкин.
— Ты того! — вдруг взвился Карбас. — За превосходительство и по ряхе промыслить недолго.
Ребята хохотали, и только Антон и Арся молчали. Я посмотрел на них и тоже перестал смеяться. «Чепуха получается», — подумал я. Ничего я не имел против Кольки, но предложил его Шкерт, и что-то здесь было не то…
— Почему его назвал? — спросил боцман у Шкерта.
— Он море пошибче нашего знает, — лениво сказал Баланда. — Небось с батькой да братаном не раз на промысел хаживал. Хаживал? — спросил он у Кольки.
— Ну, хаживал, дак…
— А Тошка не хаживал? — спросил Саня Пустошный.
— От Соломбалы до Мудьюга, ну, может, до Соловков еще, — презрительно возразил Баланда, — не дале. Так, что ль, Корабел?
Антон молчал. Карбас растерянно крутил головой: направо — налево. Ребята шумели, словно прорвалось что-то.
— Ко-ончай базар! — загудел боцман. И когда все смолкли, добавил уже потише: — Раз промышлял, дак он и будет у вас бригадиром. Пока. А там поглядим.
— Дак я… — забубнил было Колька.
— И никаких таких «дак»! — отрезал Семеныч. — Чтоб его, как меня, слушать, ясно? Через час начнем «Азимут» грузить, — добавил он и пошел враскачку, топая сапожищами.
Ребята стали расходиться. На корме остались мы с Арсей и Антон. Он делал вид, что ничего не случилось, но ему было явно не по себе.
— Не горюй, Тошка, — сказал Арся. — Карбасище — он ничего парень, а если нужно, все поможем.
— А я и не горюю, — сухо сказал Антон. Он стоял, опершись локтями на фальшборт, и смотрел на пенистый след от винта. — Нужно мне это командирство, как рыбе зонтик.
— Почему Баланда и Шкерт Кольку выдвинули? — спросил я.
— Ты не понял? — снисходительно спросил Арся. — А я так точно знаю почему.
— А мне наплевать, — сказал Антон.
— Не гордись, паря, — усмехнулся Арся, — не только в тебе дело. Эти обормоты Кольку под себя подмять хотят.
— Ну-у… — недоверчиво сказал Антон.
— Вот тебе и «ну-у», — передразнил Арся. — Баланда у Кольки «американку» выиграл? Выиграл. Или забыли? Три вопросика, два приказика.
— Вот гады! — крикнул Антон. — От этих все можно ждать. Ну, а другие-то что?
— Не сердись, Антон, — серьезно сказал Арся, — но ты сам себя выдал. Хотелось тебе в командирах ходить? Хотелось.
Антон отвернулся и промолчал.
— И вот еще что, — продолжал Арся, — ты не больно-то удивляйся, что тебя не выбрали. Вроде и правильно ты все делаешь, а… свысока, что ли. Вроде ты у нас самый умный да самый смелый… да ты на меня волком-то не гляди, я, может, никогда с тобой об этом говорить не буду. Не нравится ребятам, когда круто берешь…
— А ну вас! — сердито сказал Антон и отвернулся.
— Нет уж, — жестко сказал Арся, — ты дослушай. Вот ты сейчас злой, как… так ты уж сдержись, никому не показывай. Это мы с Димкой тебя просим. А с этими… управимся. Так, питерский?
Я кивнул.
…Через час началась погрузка. Карбас был как пришибленный и так виновато поглядывал на Антона, что тот не выдержал и сказал громко, чтобы слышали все:
— Ты дурака не валяй, выбрали — значит, дело делай и не горюй, если что — поможем.
Он хлопнул Кольку по плечу, а мы с Арсей переглянулись. Карбас сразу повеселел и стал покрикивать на ребят, но и сам от работы не отлынивал таскал побольше всех.
Грузили на «Азимут» соль в мешках, целые бочки и клепку — выгнутые дощечки, из которых бочки собираются; грузили пустые ящики и доски для ящиков; грузили тюки — большие, но не тяжелые: боцман сказал, что в них стружка, чтобы перекладывать ею птичьи яйца; таскали брезентовые солдатские палатки и просто куски брезента, корзины, продовольствие, инструменты…
Не знаю, как ребята, но я с трудом поднимал тяжести, ноги дрожали, в глазах мелькали черные точки. Только я скорее дал бы разорвать себя на части, чем признался бы кому-нибудь в этом. Потом без ног валился на койку и засыпал намертво, без снов.
Как-то вечером на причал пришла мама. После того как я совсем перебрался на «Зубатку», мне было очень трудно с ней — такая она была грустная и встревоженная.
Она хотела поцеловать меня, но на причале стояли ребята, мне почему-то стало стыдно, и я отстранился. Мама смутилась, на глазах у нее появились слезы, и тогда я плюнул на свой дурацкий стыд, сам обнял ее и поцеловал.
— Ну, что ты, мама, в самом деле… — пробормотал я.
— Не обращай внимания, — виновато сказала мама, — это я так… А знаешь, я на работу поступила.
— Да? — обрадовался я и подумал о том, что теперь она не будет часами стоять у окна и глядеть в одну точку. — А куда?
— В Управление порта, машинисткой, — ответила мама.
— Машинисткой? — удивился я. В Ленинграде мама преподавала историческую грамматику в университете. Кому теперь нужна была историческая грамматика?
— А что? Я очень даже неплохо печатаю, — с гордостью сказала мама.
Тут я наконец догадался спросить, как она себя чувствует.
— Ничего, — коротко ответила она. — А от папы тебе привет. Он сказал, чтобы ты берег себя…
Уверен, что ничего подобного отец не говорил. В те немногие вечера, что я бывал дома, я его не видел, и на факторию он тоже ни разу не приходил. Это было обидно, но я сказал только: «Спасибо, и пусть не беспокоится».
Мы помолчали, потом она спросила:
— Ну, как ты здесь? Трудно?
— Нормально, — ответил я.
— А как кормят?
— Паек экспедиционный.
— А мальчики хорошие?
— Отличные.
— Ну, это хорошо.
Мы опять замолчали. Не клеился как-то разговор. Потом мама встрепенулась, открыла свою сумочку и достала сложенное треугольником письмо.
— Боже мой, — сказала она, — чуть самого главного не забыла: тебе письмо. От Ирочки… Но странно — не из Ленинграда, а из какой-то деревни.
Я сунул письмо в карман и охрипшим голосом сказал:
— Потом прочту.
— Хорошо, — сказала мама.
Заладила она: «хорошо» да «хорошо». Мы еще немного поговорили о том, о сем, а в общем-то почти ни о чем, и на прощание она спросила дрогнувшим голосом:
— Когда отходите?
— Не знаю.
— А проводить-то можно будет?
— Наверно, — ответил я. Сегодня утром всезнающий Славка рассказывал, будто слышал, как спорили насчет проводов Громов и Людмила Сергеевна. Громов был против — дескать, слез не оберешься, а кому они нужны эти слезы, расстройство одно и нарушение дисциплины. Людмила Сергеевна возражала, говорила, что это жестоко — не дать матерям попрощаться. К чему они пришли, Славка уже не слышал.
Так вот мы стояли, пока кто-то из ребят не крикнул:
— Эй, Соколов, давай в шлюпку!
— Иди, Дима, — сказала мама.
Я быстро поцеловал ее и присоединился к ребятам. На «Зубатке» я нашел укромное местечко между кормовым трюмом и надстройкой и достал из кармана письмо. Адресовано оно было вроде как у Ваньки Жукова — на деревню дедушке: «Архангельск, порт, Соколову Константину Николаевичу, для Димы». И совсем непонятный обратный адрес: «Ст. Шексна, Вологодской области, село Никольское. «Госплемрассадник». Н. П. Петраковой, для Ирины».
Я сидел, не открывая письма, и думал. Отец Ирины в первые дни войны ушел в народное ополчение, и после открытки, которая пришла через неделю, никаких известий от него не было. И мама ее была на фронте, как военный врач. Ира не хотела уезжать из Ленинграда, пока жива была бабушка… Но почему какой-то «Госплемрассадник»? Вологодская область — это совсем недалеко от Архангельска… Я раскрыл треугольничек Ириного письма. Вот что в нем было:
«Здравствуй, Дим!
Наконец я могу написать тебе. Помнишь, перед самой войной мы с тобой прочитали «Педагогическую поэму» Макаренко. Помнишь, какой лозунг был у мальчишек, когда им становилось трудно? «Не пищать!» И вот я сейчас еле-еле удерживаюсь, чтобы не «запищать». Все-таки удерживаюсь. Но тебе я немного поплачу, потому что ты меня поймешь. Ты меня всегда понимал, и поэтому мы с тобой так крепко дружили. Ведь мы настоящие друзья, Дим?
И может быть, кроме тебя и тети Нины, у меня никого больше не осталось. Мама моя погибла, и о папе ничего неизвестно.
Вскоре после твоего отъезда умерла бабушка. Я пришла из очереди за хлебом, а она уже совсем холодная. И похоронить я ее не могла, потому что сама попала в госпиталь. Я упала в парадной, и меня нашли там сандружинницы. 15 июня наш госпиталь эвакуировали в Вологду. О том, как мы туда добирались, я ничего не могу написать — не помню. А в Вологде меня нашла моя тетя Нина и увезла в деревню. Помнишь, еще в начале войны мы видели на улице Халтурина огромное стадо племенных быков и коров? Их тоже эвакуировали. Они еще так жутко мычали. С ними тогда ушла и тетя Нина. Она ученый-животновод. Сейчас я живу у нее, и она отпаивает меня молоком, так что я уже чувствую себя гораздо лучше.
И мучает меня не горе (оно у всех сейчас есть), и не то, что я больна: у меня что-то нехорошо с легкими, но я думаю, что скоро поправлюсь. Меня больше всего мучает то, что я сейчас такая бессильная. Все что-то делают, а я — нет. Лежу, как чурбашка, в окно смотрю да молоко дую. А ведь обязательно, обязательно сейчас каждый должен что-то делать, хоть немного, а должен! Не ныть, не хныкать, а сжать зубы и приносить пользу. Сегодня тетя Нина обещала принести мне какую-то работу: вести учет, переписывать ведомости. Это я могу. А потом, когда встану, буду помогать ей на ферме. Надо нам всем быть сильными, иначе нельзя, иначе победы не будет. Правда, Дим?
Ты обязательно напиши мне подробное письмо. Я очень скучаю без тебя. Помнишь нашу скамейку у Инженерного замка? Я ее часто вспоминаю и тебя тоже.
Передай привет своим маме и папе. Твой друг Ира».