— Вы ничего не создадите. Вы хотите жить два века.
— Я вечен, Катчинский. — Лаубе хлопнул рукой по подоконнику. — Я, как золото, буду жить вечно.
— Нет, нет, — тихо проговорил Катчинский.
— Что нет? — резко спросил Лаубе.
— Не будет этого. Не будет у вас апреля. Вам осталось жить немного… Есть люди, они не дадут… Это… строители. Они построят мир, который будет прекрасен. Жаль, что я не смогу в нем жить. Но я приветствую его пришествие.
— О каких людях вы говорите? — громко спросил Лаубе. — Что это за люди? Однорукий Гельм или коммунист Зепп Люстгофф, с которым вы начали дружить? Еще идет борьба, Катчинский, еще вопрос не решен в пользу коммунистов. Вы, конечно, читаете газеты и слышали про атомную бомбу. Ею мы уничтожим коммунистический мир. У вас еще есть время выбрать, по какую сторону становиться.
— Я уже выбрал, — ответил Катчинский.
— Не будьте опрометчивы.
Лаубе, помолчав, заговорил другим тоном — мягко, просительно:
— Боже мой, маэстро, о чем мы с вами говорим! Я ведь совсем не это хотел сказать.
— Я знаю! — Катчинский подался вперед. Вас интересует капитал, который вы некогда вложили и меня. Вы хотите получить проценты?
— Да, Катчинский, вы должны мне дать эти деньги. Но и вы тоже не будете в убытке. Вы нуждаетесь, вам нужно лечиться. Давайте покончим с ним делом и будем друзьями. Или разрешите мне получить свою часть. Близится май; время идет. Я не хочу его упускать. Я, в конце концов, имею право потребовать у вас…
— Дать вам деньги… — взволнованно заговорил Катчинский. — Дать деньги, чтобы вы начали свою мерзость снова? Вы хотите быть хозяином жизни, забывая об одном: жизнь не хочет больше иметь таких хозяев. Вы уже однажды имели деньги. На что вы их употребили? На уничтожение всего живого, цветущего? Вы удушили Мюнце, утопили Роману, убили Фанни, искалечили меня… Вы отняли руку у честного рабочего и низвели его на положение нищего-трубочиста… Вы лжете и клевещете на то, что поднимается из руин в Вене, — на мост на Шведен-канале. Ваши злодеяния не перечислить! Вы видели развалины Вены? Это вы их виновник, Лаубе! И я удивляюсь одному: почему в вас не тычут пальцами на улицах, почему вы находитесь на свободе, а не на скамье подсудимых? Почему вы живете, едите и пьете? И думаете начать свои преступления снова! Ваше существование противоречит всему, что я вижу: солнцу, небу, цвету деревьев, вот этим звездам. И вы еще смеете напоминать о том, что мне дали! Что же вы дали мне? Что можете дать? Одни страдания и несчастья! Пусть будет проклят мир, который рождает людей, подобных вам!
Катчинский откинулся на спинку кресла и проговорил слабым голосом:
— У меня нет сил, чтобы плюнуть вам в лицо. Да и не плевок здесь нужен…
Лаубе отступил на шаг от окна.
— Послушайте, Катчинский, — глухо заговорил он. — Я прощаю вам эти слова, они сказаны в болезненном состоянии. Утром вы заговорите иначе. Я предоставляю вам эту возможность. Но помните: я ничего не получил от вас. И возьму все, что принадлежит мне по праву. Вы, я знаю, еще надеетесь тешить публику своей игрой. Так знайте: никогда больше вы не будете играть! У меня есть свидетельство врачей, которое не опровергнешь. Никогда!… Вы слышите? Никогда!
Тихий стон Катчинского раздался в ответ на эти слова.
В соседней комнате прозвучали шаги. Скрипнула дверь. Вошла мисс Гарриет. Лицо Катчинского было искажено страданием.
— Окно, — прошептал он, — закройте…
Мисс Гарриет захлопнула окно, задернула занавеску.
— Мерзавец! — услышал Лаубе за собой. Слово это было сказано тихо и гневно.
Лаубе порывисто обернулся. Против него стояла Лида. В руках она держала большой букет цветов. Лицо девушки было бледно; она вся дрожала от гнева. Лаубе отступил от нее на шаг.
— Что вам нужно?! — выкрикнул он. — Все, что происходит здесь, вас абсолютно не касается. Чего вы хотите, добрый ангел-хранитель? Защитить невинную душу Катчинского от злого дьявола Лаубе? Да? Не вмешивайтесь в это дело, фрейлейн! Вы, я вижу, одна из тех, кто всегда уводил его от трезвых земных расчетов на небо, откуда он падал на грешную землю. Вы, видно, хотите совсем лишить меня хлеба…
— Хлеба?! Вы с утра до вечера просиживаете у своего подвала за бутылками вина.
— Теперь это единственное, что мне осталось, — ответил Лаубе. — Мост вашего отца лишил меня рынка сбыта. Теперь я должен перелить всю эту массу вина в собственное брюхо. Однако о чем мне разговаривать с вами! С дороги, девчонка!
Но Лаубе вдруг остановился, отступил на шаг. Между ним и Лидой выросла внушительная фигура солдата с красной звездой на пилотке. Это был Василий Лешаков.
— В чем дело? — спросил Василий. — Осадите назад, гражданин! — И обратился к Лиде: — Никак мы всерьез с ним о чем-то разговаривали, Лидия Александровна? Вижу, он на вас с кулаками пошел.
Лида не успела ответить. Из квартиры Катчинского торопливо вышла старуха Гарриет. Увидев Лиду, она подошла к ней:
— Мисс, ради бога, зайдите к нему. Он очень плох… и хочет видеть вас…
В девять часов вечера генерал Карпенко вызвал к себе Лазаревского.
— Ну, Игнатьич, — сказал генерал после обмена приветствиями и рукопожатиями, — садись и слушай. Припас я для тебя целую кучу добрых вестей.
Вид у генерала был веселый, в глазах поблескивали знакомые Александру Игнатьевичу лукавые искорки.
— За чаем поделимся или, может, за чем покрепче?
— Можно и за чем покрепче, — улыбнулся Александр Игнатьевич. — «Его же, — как говорит Бабкин, — и монаси приемлют».
— Хорошо. Договоримся так: сначала добрые вести, а потом поужинаем. Кстати, о Бабкине. Сегодня подписан приказ о демобилизации. Готовься, Игнатьич, к прощанию с пятнадцатью своими строителями. Они нужны дома. А к осени и на тебя заготовим приказ. Но к тому времени ты построишь еще один мост. Нужно, да и работой твоей довольны. Очень многие довольны. На вот, читай.
Генерал вынул из ящика стола большую пачку писем и телеграмм и передал их Александру Игнатьевичу.
— Получили вчера и сегодня. Со всех концов Австрии. Хорошие, весенние голоса. Ответ на брехню о мосте.
Сверху пачки лежала телеграмма: «Да здравствует мост мира!» Коротенькое письмо, в котором были слова благодарности и высказывалась уверенность, что матери могут спокойно растить своих детей, если в Вене строятся мосты, было подписано словом «Мать». Вторая телеграмма, от коллектива рабочих города Линца, выражала возмущение клеветой. «Армия, возводящая строительные леса, — это чудо! — писали рабочие нефтяных промыслов в Цисерсдорфе. — Советские инженеры помогли нам возродить наши промыслы, советские солдаты возрождают из развалин мост в нашей столице Спасибо за все это великому Советскому Союзу…»
За синими листками телеграфных бланков, за разнообразием почерков Александр Игнатьевич видел людей, слышал их протестующие против клеветы голоса. Листок с крупными неровными буквами, очевидно, исписан тяжелой рукой крестьянина, на ладони которого незадолго до того лежали сухие и крупные зерна пшеницы. Мать писала свое письмо у колыбели младенца, слушая его спокойное дыхание; сон ребенка не должны нарушать разрывы бомб…
— Интересно, — говорил генерал, — что сферы правительственные и муниципальные до сих пор помалкивают, делают вид, что это их не касается. Подняли голоса простые люди. Австрийское правительство ждет и готово с холуйским подобострастием принять любую американскую подачку, но делает кислую мину, когда речь заходит о помощи из советских рук. Американскую сторону прямо-таки приводит в бешенство то обстоятельство, что мы строим. Им хотелось бы видеть нас в роли униженных просителей, взывающих о помощи к богатому американскому дядюшке. Сегодня я принял две делегации — от рабочих и интеллигенции города. Те же слова, что в письмах и телеграммах. Честные люди страны возмущены клеветой. И, понимаешь ли, Игнатьич, открытая неприязнь союзников к строительству и восстановлению отталкивает от них кое-кого из проамерикански настроенной интеллигенции. Вчера на прием ко мне пришел пожилой человек с усталым лицом и печальными глазами. Две туго набитые папки были у него в руках. Он сказал мне: «Я услышал, что в районах вашей зоны, господин генерал, улицы очищаются от мусора и каменного лома. Это хороший признак. Возможно, что у вас раньше, чем где бы то ни было в городе, начнется восстановление. Я хочу с вами помечтать о будущем моего города…» Это оказался местный архитектор Зигмунд Райнер. «Здесь мои мечты, — сказал он, положив папки на стол. — Но я виноват перед вами. Я не верил в искренность ваших намерений. С этими папками я прежде всего пошел к американцам. Они сказали мне, что мои мечты, будь они начертаны на бумаге или воплощены в камне, с одинаковой легкостью уничтожит атомная бомба… Они собираются разрушать. А мне думалось, что после войны люди будут стремиться к восстановлению. Я пришел к вам… Он говорил мне эти слова, стыдливо потупив глаза. Затем познакомил меня со своими проектами. Это смелые, талантливые замыслы. Райнер мечтает придвинуть город к Дунаю, построить новые кварталы домов, легких, изящных, из стекла и бетона. «Увы, это им не нужно, — сказал он горестно. — Но может ли жить человек без мечты, без надежды на будущее?» Трагедия профессии! Город разрушается, а мечтам градостроителя суждено остаться на бумаге… Да-а-а… Кончил читать, Игнатьич? Приступим к неофициальной части. Все это — телеграммы, письма — возьми на память.