— Вы постарели.
— Да, — скорбно отозвался Эммануил Генрихович.
Мы извинились — пришли некстати. Казакевич заговорил о «Литературной Москве», и Пастернак перебил его с первого слова:
— Нет, нет, нет, — сказал он. — То есть да. Я читал, но это совсем не то.
Казакевич спросил, есть ли у него второй сборник.
— Да, я читал. Но это совсем не то. То есть то, но такое же. То же самое. Вам только кажется, что другое, потому что вы этого очень хотите, но совершенно то же самое. Или почти, но это ничего не значит.
Я стал уговаривать его и совсем не в тоне разговора сказал что-то высокопарное, кажется, что «Литературная Москва» для нас — это праздник и мы были бы счастливы, если бы в этом празднике участвовал он.
Казакевич поморщился, а Борис Леонидович стал без конца повторять: «Да, да, да» — и вдруг сказал:
— Нет.
— Но почему же? Ведь в первом сборнике мы напечатали ваши заметки о Шекспире, — заметил Казакевич.
— Да, хотя я думал, что их никогда не напечатают. Я был уверен, что их никто не напечатает, и удивился, что вы их напечатали. А сейчас я не могу, потому что у меня ничего нет.
— Боренька, дайте им что-нибудь, — ласково сказала Нина Александровна, взглянув на наши огорченные лица.
Пастернак снова повторил: «Нет», а потом, провожая нас до калитки, вдруг предложил «Доктора Живаго».
— Вот, пожалуйста, печатайте!
В те дни еще никто не читал «Доктора Живаго», знали только, что Пастернак уже давно пишет большой роман. Казакевич спросил, когда можно зайти за рукописью, и мы расстались.
6
В «Докторе Живаго» около сорока печатных листов — уже поэтому он не мог появиться в нашем сборнике, для которого мы с трудом выбивали из Гослита в лучшем случае пятьдесят. Но была и более серьезная причина: роман не понравился Казакевичу, который отозвался о нем очень резко.
— Вы можете представить себе Пастернака, который пишет о колхозах? — с раздражением спросил он меня.
— Не без труда.
— Ну вот. А он пишет — и очень плохо. Беспомощно. Есть прекрасные главы, но он не отдаст их нам.
— Как вы думаете, почему он встретил нас так сурово?
— Потому что «Литературная Москва» для него — компромисс. Ему хочется, чтобы завтра же была объявлена свобода печати.
Впоследствии, когда я прочел «Доктора Живаго», мне стало ясно, что Казакевич оценил роман поверхностно — что, кстати сказать, было на него совсем не похоже. Действительно, в романе есть много неловких и даже наивных страниц, написанных как бы с принуждением, без характерной для Пастернака свободы. Много странностей и натяжек — герои подчас появляются на сцене, когда это нужно автору, независимо от внутренней логики сюжета. Так, в конце романа точно с неба падает Лара — конечно, только потому, что невозможно представить себе ее отсутствие на похоронах Живаго. Многое написано о неувиденном, знакомом только по догадкам или рассказам. Но, читая «Доктора Живаго», невольно чувствуешь, что Борис Леонидович всей своей жизнью завоевал право шагать через эти неловкости и недомолвки. Можно понять Грэма Грина, который, по словам Чуковского, не понимал, почему такой шум поднялся вокруг этого нескладного, рассыпающегося, как колода карт, романа. Но для нас «Доктор Живаго» — исповедь, повелительно приказывающая задуматься о себе. Жизнь Пастернака, растворенная в книге, превратила ее в историю поколения. Другой такой книги о русской интеллигенции пока что нет.
7
Годы идут, постыдно-шумную историю «Доктора Живаго», о которой в конце пятидесятых годов говорил весь мир, начинают забывать, а между тем необходимо помнить и знать ее уже потому, что она, без всякого сомнения, была отмечена этапным значением в развитии отношений между литературой и обществом. Судя по записи А. Гладкова, объективные причины заставили Бориса Леонидовича вернуться к работе над романом. Вот эта запись. Она связана с воспоминанием о минувшей войне.
«Я вернулся к работе над романом, когда увидел, что не оправдываются наши… ожидания перемен, которые должна принести война России. Она промчалась как очистительная буря, как веянье ветра в запертом помещении». Здесь в других выражениях повторена мысль, что «война была… возвращением чувства общности со всеми». Именно этим чувством проникнуты лучшие произведения послевоенной поры: «Волоколамское шоссе» А. Бека, «Двое в степи» Э. Казакевича, повести В. Быкова и много других. Открылась возможность писать правду. Может быть, когда-нибудь историки оценят этот факт как водораздел, за которым начинался новый период развития нашей литературы. Проснувшаяся возможность воплотить правду вдохновила Пастернака на продолжение романа, хотя он едва ли думал тогда о его опубликовании.
В 1956 году он закончил «Доктора Живаго» и предложил в «Новый мир». Редакция возвратила рукопись, приложив письмо, которое было напечатано в «Литературной газете» через два года, когда Пастернаку была присуждена Нобелевская премия и мировой скандал уже разразился. Я не стану пересказывать это длинное письмо, подписанное Б. Агаповым, Б. Лавреневым, К. Фединым, К. Симоновым и А. Кривицким. В конечном счете оно сводится к обвинению, будто Пастернак, считая, что революция не удалась, предательски оклеветал народ и обвинил в «ненаучности» марксизм. Не буду входить в существо этих обвинений, отрицающих право на самостоятельное мышление.
8
Передавая рукопись «Доктора Живаго» для опубликования в Италии, Пастернак сказал Серджио Данджело: «Вы пригласили меня на собственную казнь». Трудно переоценить все значение этого шага. Ошеломляющая смелость его опрокидывала чувство страха перед всем иностранным, начиная с личного общения и кончая литературой.
— Зачем портить себе биографию? — спросил меня старший брат, услышав в 1956 году, что я еду в Италию на Олимпиаду.
Психологическая стена между нами и Западом была плотной, — Пастернак пробил ее одним ударом. Это был поступок, не только предсказывающий, но всем своим существом связанный с прошлым. Это было возобновлением вековой связи, напоминанием об историческом пути России и — что особенно важно — свободным волеизъявлением личности.
Конечно, в присуждении Нобелевской премии играли свою роль политические соображения. Но по существу оно было справедливым — Пастернак сделал неоценимо много для развития русской литературы. Кстати, премия была присуждена по совокупности — за всю его деятельность, а не только за роман «Доктор Живаго».
Что же началось, когда это свершилось? Пастернак был предан всенародному проклятию, вопреки тому, что никто (кроме редакции «Нового мира») не читал его роман и, следовательно, не мог судить о нем объективно. Слова «всенародное проклятие» звучат почти риторически. На деле же риторикой не пахло. На тысячах собраний, не только писательских, в сотнях городов он был объявлен Иудой, человеконенавистником, циником, пасквилянтом, клеветником, изменником, предателем, отщепенцем, внутренним эмигрантом. Его называли озлобленной шавкой, лягушкой в болоте.
В Москве 31 октября 1958 года состоялось общее собрание членов Союза писателей под председательством С. С. Смирнова. Резолюция — «Голос московских писателей» — была опубликована в «Литературной газете» от 1 ноября. Привожу ее текст:
«Собрание московских писателей, обсудив поведение литератора Б. Пастернака, не совместимое со званием советского писателя и советского гражданина, всецело поддерживает решение руководящих органов Союза писателей о лишении Б. Пастернака звания советского писателя, об исключении его из рядов членов Союза писателей СССР.
Давно оторвавшийся от жизни и от народа, самовлюбленный эстет и декадент, Б. Пастернак сейчас окончательно разоблачил себя как враг самого святого для каждого из нас, советских людей, — Великой Октябрьской социалистической революции и ее бессмертных идей.
Написав антисоветский клеветнический роман „Доктор Живаго“, Б. Пастернак передал его для опубликования за границу и совершил тем самым предательство по отношению к советской литературе, советской стране и всем советским людям.