Одна только сестра Мария попробовала вставить: "Нас было много сегодня. Сколько было всех?" Ни одна не ответила. Однако все подумали об этом; все думали одно и то же в течение долгого времени, с той минуты, когда сестра Пульхерия вызвала в памяти погибель от дурной цифры, предсказание смерти тем, кто находится в числе тринадцати.
Что если за едой их было тринадцать? Может быть, их было тринадцать? Каждая мысленно считала, называла по именам присутствовавших монахинь: сестра Пульхерия, сестра Годелива, сестра Моника, сестра Корнелия, сестра Мария; затем — две послушницы, затем те, которые ушли раньше.
Но число сбивалось: получалось то двенадцать, то четырнадцать, наконец, — тринадцать. Кого они забыли? Кого сочли два раза? Как узнать? Как лукавый демон играл с ними, скрывал истину! Ни одна не осмелилась прервать молчание, громко произнести вопрос, — как ни одна не осмелилась попросить сестру Пульхерию, наконец, зажечь лампу, успокоить их светом.
К счастью, показалась луна, освещая комнату, удаляя темноту по углам, очищая тюлевые занавески на окнах, казавшиеся дорогами из цветов по прямой линии к луне.
Вдруг сестра Годелива воскликнула: "Взгляните на луну! Какая она странная! Точно голова умершего…" На небе, решительно, в этот вечер были заметны какие-то признаки; в комнате были разлиты в воздухе предчувствия. Напрасно было столько толковать о зеркалах, похоронах, пауках, о всех вестниках Несчастия…
Отныне бегинки, точно их было тринадцать на самом деле, оставались серьезными, неподвижными, боясь умереть, ничего не говоря, как бы чувствуя невозможность бороться своими голосами с мраком…
Свечи
Бегинки любят восковые свечи, красивое, полное церковное освещение во время служб.
В праздники им приносят восторженную радость многочисленные свечи в церкви, точно геометрическое расположение звезд. Они создают колебание, нежное трепетание в их глазах, в которых свет переливается ровными гранями.
В течение мая, месяца св. Девы Марии, они восторгаются многочисленными свечами, благодаря бесконечным пожертвованиям; свечами, точно из мрамора, постепенное угасание которых отличается тихим характером.
Затем какое волнение ощущают они один раз в году, когда они получают возможность видеть пасхальную свечу, украшенную голубою краскою и золотом, точно татуированную или как бы расшитую золотом столь тонко, что ее горящий кончик кажется вдруг окровавленным. Можно было бы подумать, что это Копье, нанесшее Рану в ребро. А кругом, в церкви, небольшие свечи, тоже истекающие кровью, точно Раны на ногах и руках, точно красные капли на челе, уязвленном терновником. Божественные капли, которыми глаза бегинок утоляют свою жажду!
Таким образом, свечи всегда порождают собою идеи об очищении, искуплении. Они соглашаются страдать. Бог принимает их жертву, как искупление грехов. Вот почему во всех церквах воздвигнут светильник из кованого железа, Голгофа, где беспрестанно совершается символическое страдание свечей.
Бегинки, в особенности, любят зажигать эти искупительные свечи. Они ставят их в церкви своей общины, затем они направляются иногда далеко, в какой-нибудь отдаленный приход, чтобы найти там свечи по своему выбору. Они ищут долго в ящиках, где свечи ждут своей очереди пострадать. Существуют свечи всякой длины, всех цветов: белые, похожие на очищенные от кожи тростники, сердцевина которых обнажена; другие синеватые, третьи голубые, точно поддавшиеся влиянию глаз, устремленных на них и колебавшихся при выборе.
Бегинки почерпают в этих благочестивых жертвах детское удовольствие, не без тайного страха — только возбуждающего их радость — увидеть, как их свеча с трудом разгорается, дурно горит, представляет собою пламя, которое бездействует, едва не угасает, опускается горизонтально и почти достигает небытия. Но какая радость, если пламя поднимается, усиливается, закругляется в форме сердца! Эти беспокойные ожидания полны приятной тревоги, суеверного представления о маленьких, как бы нерешительных свечах, при помощи которых бегинки хотят узнать, угодны ли они Богу в этот день.
Мистический сон
Был канун Рождества. Полночная служба только что кончилась. В стенах монастыря цветные окна перестали наполнять образами темноту; орган замолкал, ночное безмолвие поглотило последние, как бы засыпавшие звуки колокола. Монахини, спеша, вышли из церкви и при резком ветре, срывавшем у них головной убор, молчаливо расходились по своим келиям, — напоминая торопливые движения лебедей, боящихся, как бы не остаться на замерзающем пруду и не стать пленниками своих крыльев, если бы эти крылья вдруг приросли ко льду…
Сестра Вальбурга вернулась одна из последних в свою комнату, предназначавшуюся для послушницы в монастыре Восьми Блаженств, крошечную, чистую комнатку, в которой виднелась ее постель с занавесками из бледнолилового коленкора. В этот вечер она чувствовала себя немного грустной, неизвестно почему, и оставалась насколько возможно дольше в церкви, пока монахиня, заведующая ризницей, не погасила поочередно восковые свечи, точно срывая пламя с кончиков каждой свечи.
Можно было бы подумать, что она боялась остаться одна и вернуться в свою комнату. В первый раз, со дня ее поступления в монастырь, она чувствовала такую сильную меланхолию. Она сняла тяжелое покрывало, точно пеленавшее ее голову, быстро разделась, чтобы лечь в постель, чувствуя озноб от этой сырой погоды, и немного — от состояния своей души, которая, казалось, тоже замерзала…
Она бросила на единственный стул свое черное платье, головной убор, поставила рядом свои башмаки, чувствуя некоторую грусть, тоску, которая, право, была простительна; она вспомнила о том далеком времени, когда она ставила в этот вечер перед камином свои детские башмачки… От этого воспоминания она перешла к другим, более мирским сожалениям: о домашнем очаге, детях, семейной жизни. Она отреклась от всего этого. Она обвенчалась с Христом в грустном черном наряде. Но Христос находился далеко. Она любила его, как отсутствующего супруга, путешествующего по неизведанным морям. Она жила одна. Она чувствовала себя разлученной с ним. Она это испытала вдвойне в эту ночь, когда только один зимний ветер проникал в очаг и наполнял холодом, вместо подарков, ее сиротливые башмаки…
Так думала она, но благодатный сон мало-помалу охватывал ее, беспрерывное биение ресниц заволакивало ее глаза, постепенно переставшие что-либо различать в одинокой комнате, в которую врывался сильный лунный свет, переливаясь, как перламутр.
Проникновение лунного света в комнату! Рассеивающийся мрак!
Где кончается действительность? Где начинаются грезы?
Вдруг молодой монахине, взоры которой долгое время были с грустью устремлены на ее совсем черные, как бы траурные, башмаки, показалось, что они стали яснее, точно побледнели и очистились. Происходило ли это от луны, светившей в окно? Был ли это сон, или совершалось чудо? Вскоре они уже более не казались простыми, кожаными, черными, как ночь, и вследствие этого сливавшимися с ней, а светлыми, чистыми, как снег, сшитыми из белого шелка, точно серебряными, девическими, свадебными туфельками…
А на одиноком стуле обыкновенное платье монахини, — неужели и его нечаянно осветила луна? Был ли это сон или действительное чудо? Все черное и мрачное, оно начинало также белеть. С каждой минутой черная краска как бы сползала вдоль материи, стекала по полотнищам, исчезала в швах, собиралась в складках, затем незаметно скрывалась, точно выжатая и побежденная блеском белого цвета, изме нившего юбку, корсаж, весь ее духовный наряд в чудесное платье со складками из толстого и матового шелка, платье непорочной невесты, которое ожидало того момента, когда она его наденет, сложенное, но величавое, истинно свадебное на залитом луною стуле…
Тогда сестра Вальбурга, как бы радостно принявшая божественное позволение, поднялась из своего алькова с бледно-лиловыми занавесками. Проснулась ли она вполне, или находилась немного в состоянии сомнамбулы и отдавалась иллюзии своей мечты?