Я многое рассказал Сусанне, но об этом не обмолвился ни словом. Может, не был уверен, что она поймет, но скорей всего потому, что мне тогда не хотелось выставлять напоказ свои прежние переживания.
Мы с твоей матерью побывали на кладбище, она показала мне могилы моих родителей и сестры Марии. Сестра умерла, так и не выйдя замуж, ей было двадцать восемь лет. А я помню ее похожей на маленькую белоголовую болотную пушицу. Отец вставил в могильную плиту фотографию, за стеклом по лицу сестры сползали большие водяные капли, фотография плохо сохранилась, сморщилась и поблекла. И все-таки лицо было еще хорошо видно. Какая красивая. При виде испорченной фотографии, худого лица сестры, ее волос, вопросительного взгляда и печального рта у меня подступил комок к горлу. Мне показалось, что лицо ожило и на нем промелькнула счастливая и немного грустная улыбка. Вернулся домой, Юханнес?
Да, Юханнес Торсен вернулся домой, и глаза его увлажнились при виде родных могил.
Когда я теперь вспоминаю эти могилы, они лучше всех книг и речей убеждают меня, что Норвегия снова должна стать свободной.
Я постарался пройти мимо могилы Хенрика Рыжего, но не смог разглядеть ее среди разросшихся сорняков. Твоей матери я ничего не сказал про Агнес. У мужчин своя гордость. Я попросил старого Хартвига рассказать мне о местных жителях. Агнес, по его словам, была «старая карга», она жила с мужем и многочисленными детьми, — сколько их там у нее, этого Хартвиг не знал, — в ветхой хибарке, которую называли Аистовым гнездом.
Господи, сколько же было женщин, с которыми мне пришлось расстаться, по своей воле или нет, но все-таки расстаться.
Я долго сидел и смотрел на стенные часы, на длинную секундную стрелку, которая безмолвно описывает свои круги.
Грюе-Финнскуг, апрель 1939.
Сан-Франциско, ноябрь 1940.
Кое-что я изменяю, кое-что вычеркиваю или вписываю заново, — я сам себе хозяин, — но в основном все здесь останется в том виде, как я писал в Грюе-Финнскуг. Интересно, тебе ли принадлежит теперь этот домик? Если тебе, Джон, возьми туда эту книгу и прочти ее там! И, может быть, ты услышишь молодой смех твоей матери, увидишь ее улыбку сквозь дым моей трубки. А если увидишь и коренастого человека, который стоит и улыбается ей, знай — это твой отец. Я любил ее в ту весну, мне есть над чем поплакать. Стоя на дощатом полу в высоких кожаных сапогах, она сказала:
— Ох, сколько раз в жизни мы теряем даром те двадцать минут, пока варится картошка!
Тогда я подошел и поцеловал ее, это было в первый раз, и те двадцать минут, что варилась картошка, не пропали даром. Я пишу о Йенни и снова люблю ту чудесную женщину, которая стала твоей матерью, люблю светло и без всяких оговорок — это неопасно, нас разделяют океан и континент. Милая, милая моя Йенни!
Дорога от станции показалась мне тяжелой и длинной, мы шли три часа, потому что несли тяжелые рюкзаки. Кое-где на коровьих тропках, куда не попадало солнце, еще лежал снег, в лесу его было много. Березы напоминали обнаженных женщин, стоявших в снегу. Когда стемнело, я почувствовал, что, будь я один, на меня напал бы безотчетный лесной страх. Слишком долго я не был в Норвегии.
Как все-таки глупы бывают мужчины или они просто по-детски доверчивы? Во время подъема мы остановились передохнуть под высокими елями, Йенни сказала:
— Какой у тебя красивый голос.
Голос у меня самый обыкновенный, и, естественно, его никто никогда не хвалил. А ведь я долго ей верил.
Йенни несколько раз обгоняла меня, и мне нравилось смотреть на нее сзади, на ее сильную стройную фигуру в красном пальто — я помню то сытое, довольное чувство, с каким я смотрел на нее. Будто ждал награды за то, что сумел сдержаться и до сих пор не сделал ее своей.
Я не был готов к походу с тяжелым рюкзаком за плечами, но молчал. Когда несешь на спине большой груз да еще лезешь в гору, первыми устают колени, — пока одна нога нащупывает опору, вся тяжесть приходится на другую, — и страшно сорваться. К тому же я все время смотрел, как у Йенни чуть-чуть косил левый каблук, — это истинная женственность, такому нарочно не выучишься, — заглядевшись, я шлепнулся на сплетенные корни.
Целая вечность прошла с тех пор, как я в последний раз был на сетере, по-моему, в 1907 году, а теперь — 1939-й, конец апреля. Эта весна с возрождением молодости, с Йенни — самая весенняя из всех моих весен. Я здесь счастлив, как ребенок.
Да, все было именно так, и я хотел бы, по крайней мере сегодня, чтобы мы с твоей матерью навсегда соединились друг с другом, чтобы Сусанна — это порождение тьмы — никогда не соблазняла меня своим контрабандным любовным зельем. Как чудесно было тогда, — ведь мы никого не обманывали, — как светло, словно нас окружали одни улыбки. Впрочем, не совсем так. Я не заговаривал о своем брате. Что у него с Йенни? Я про это не думал, а она сама ничего не говорила.
В домике был большой очаг, сложенный из серого камня, ни разу в жизни я не испытывал такого блаженства, как в первый вечер, когда сидел возле очага, поставив на огонь кофейник. Перед сном мы собрались пойти на глухариную охоту, и я побаивался, хватит ли у меня сил. Но оказалось, что я совсем не устал, после кофе я мог бы пройти еще столько же.
Потом я наносил дров. Каждый раз, приближаясь в сумерках к дому, я слышал уютное бульканье котелка на конфорке. Сунув в огонь неподатливые смолистые корни, я увидел, что их форма соответствует той расселине, в которой они росли. Смолистый корень не скроет, где он рос, его форма всегда повторяет изгиб расселины.
О, эти двадцать минут, пока варилась картошка, и то, что из этого получилось… Какое серьезное, строгое лицо было у Йенни, когда она, склонившись над огнем, готовила пищу. Как же мы после этого ели! Я сидел у огня совершенно неподвижно и прислушивался к веселому шороху мышей. Йенни возилась с ружьями.
Я посмотрел на часы, было около одиннадцати, Йенни сказала вполголоса, заглядывая в дуло ружья:
— Вот запоет малиновка, тогда и пойдем.
Неожиданно я вспомнил о глухариной охоте все, что, казалось, забыл за эти тридцать лет. Верно, подумал я, малиновка.
И стал думать о малиновке, зарянке, первой утренней птице, которая возвещает, что токование уже началось. Вспомнил я и про то, что с наступлением сумерек малиновка, точно крыса, шмыгает у самых домов. Что она делает зимой, может быть, спит? Крестьяне и жители лесов знают много интересного и полезного о разных тварях.
От тепла проснулся комар, он заметался по комнате и, наконец, сел мне на руку. С опущенным хоботком, словно это была ивовая ветка, которая показывает, где под землей есть вода, он быстро побежал по руке, отыскал многообещающее местечко, но больше он уже ничего не успел.
Словно привидение заухала неясыть. У меня вырвалось:
— Похоже, что кричит женщина, которую порют!
Йенни метнула на меня взгляд, в глазах ее вспыхнул насмешливый блеск, этот взгляд многое сказал мне.
Мы прилегли рядом на постель, кофе с коньяком мы пока пить не стали. В окно нам была видна желтая луна, висевшая над Швецией. Йенни начала тихонько рассказывать об одной знакомой паре. Они решили разойтись и никак не могли договориться, с кем останется ребенок. Оба любили ребенка, но друг друга ненавидели так, что лишь страх наказания удерживал каждого от того, чтобы подсыпать другому стрихнину. Когда дочери исполнилось пятнадцать, она вообще сбежала и с тех пор жила у тетки. Она убегала четыре раза, пока отец с матерью не отступились от нее.
Йенни засмеялась:
— Однажды из-за меня подрались двое мальчишек. Когда драка кончилась, я была уже далеко. Если у нас родится ребенок, ты все равно вернешься в Америку и мы не сможем из-за него драться.
Невысказанные вопросы повисли в воздухе, я ничего не сказал.
Теперь у нас есть ребенок, и мы не деремся.