— Господин Молотов, почему вы вместе с Иосифом Сталиным не принимали во внимание неоднократные предостережения с нашей стороны, — он указал взмахом руки на лорда Бивербрука, — о надвигавшемся на вас нападении Германии?
Пока переводчик, щуплый джентльмен, сидевший между Гарриманом и Бивербруком, тщательно переводил им на русский заданный вопрос, Молотов, успевший понять суть вопроса сразу же, уклончиво, с иронической усмешкой ответил:
— Мы исходили из многого. А вот как вам мыслится, господин Гарриман, наша былая пассивность? Как виделась она вашими глазами из-за океана и как понималась?
Наклонившись над столом, Гарриман озадаченно посмотрел в круглое, дрябловатое, с морщинами на подбородке и на лбу лицо лорда Бивербрука, который, загадочно и как-то по-доброму улыбаясь, гладил рукой свою полуоблысевшую голову, стал отвечать как бы от двоих вместе:
— Нам виделись разные причины. Одна из них — горький опыт вашего царя Николая в четырнадцатом году. Царя, вопреки его намерениям, уговорили тогда провести мобилизацию против Австро-Венгрии и Германии за пять дней в конце июля месяца. Он согласился и в то же время отправил личное послание кайзеру, обращаясь к нему «дорогой друг Вилли»; в этом послании царь Николай объяснял кайзеру, что мобилизация русских сил задумана не как враждебный акт… А немецкий генерал Штаф тем не менее потребовал контрмобилизации, и… война стала неминуемой… Возможно, господин Сталин, исходя из опыта царя, старался избежать новой провокации против немцев?
— Вы будете иметь возможность задать этот вопрос лично господину Сталину, — уклонился от прямого ответа Молотов, но при этом добавил: — Мы делали все мыслимое и немыслимое, чтоб избежать войны… Не получилось.
— Тогда бы Англию постигла ваша участь, — мрачно заметил Бивербрук…
И вновь пошли тосты: за русский народ, английский, американский. Выразив надежду в непобедимости Советского Союза, лорд Бивербрук, разведя руки над столом с закусками и разнообразием вин, восторженно заметил, что и в этом обилии он тоже усматривает доброе предзнаменование. Кряжисто-плотный, в потертом — и мятом костюме, Бивербрук держал себя просто, без всякой чопорности; даже не верилось, что он — один из крупнейших капиталистов Англии, владелец газетного концерна, который контролирует значительную часть английской прессы. Посмеиваясь, лорд рассказал о том, как ошеломлены были англичане сообщением лондонских газет о первых бомбардировках Берлина советской авиацией; до этого они ведь писали, что немцам удалось в первые же дни войны полностью уничтожить русский воздушный флот. В рассказе Бивербрука Молотову слышалось скрытое недоумение по этому поводу и обращенный к нему вопрос, замаскированный в разглагольствованиях о том, что обитателям лондонских пресс-офисов до сих пор не верится, что у русских летчиков есть возможность преодолевать столь большое расстояние до Берлина и обратно, какое образовалось после стремительного продвижения немецко-фашистских войск на восток. Но поскольку Бивербрук не задавал об этом прямого вопроса, Молотов ответил в шутливой форме: мол, территория Советского Союза настолько неохватна, что немцам не так просто угадать, откуда можно ждать ударов.
— Но откуда?! — не утерпел Бивербрук. — И как это вам удалось?..
13
Человек испытывает удовлетворение и даже счастье, если воспринимает свою жизнь, как продолжение той, которая была до него, до его рождения — недавно, давно или очень давно. И если при этом он еще и рассматривает собственную жизнь, как звено, соединяющее бытие прошлого с жизнью будущего, берущего или не берущего начало в днях сегодняшних. Сие звено, связующее прошлое, настоящее и будущее, должно быть отлито из прочного человеческого материала (физического и духовного) и являть собой высшую степень крепости характера личности, ее целеустремленности в становлении собственной судьбы и в осуществлении возвышенных, возложенных на него задач современной эпохи.
Таких людей немало на белом свете, в том числе и среди военачальников, хотя, может, не все и не всегда размышляют они о себе именно в столь четко окантованном понимании. Чаще это нравственное естество человека обитает в нем подсознательно, выражаясь в верности долгу и преданности делу, которому он служит.
Трудно сказать, вторгался ли так мыслью сорокадвухлетний генерал-лейтенант авиации Жаворонков Семен Федорович в свое предназначение в жизни, но чувство воинского долга было развито в нем в высшей степени. То, что именно ему поручили лично руководить первыми бомбардировками Берлина, он воспринял как задачу историческую и делал все сверхвозможное для ее выполнения. При сем не забывал, что он еще и в ответе за действия всей военно-морской авиации государства. Иногда спрашивал сам себя: как же случилось, что он, крестьянский сын из Ивановской области, достиг таких высот, которые не снились ни ему, ни его родителям? Но когда всматривался в биографию других военачальников высоких рангов, приходил к пониманию, что ничего удивительного нет и в его собственной судьбе: всем открыла дороги Октябрьская революция. После службы в Красной гвардии и участия в гражданской войне он, как и многие, пошел в науку… Позади годы учебы в Военно-политической академии, затем на курсах усовершенствования командного состава при Военно-воздушной академии им. Жуковского и в Качинской военной авиашколе. Как лучшего выпускника школы Жаворонкова вновь послали в военно-воздушную академию, но уже на оперативный факультет, где окончательно определилась его будущность на командных постах в военно-морской авиации.
Случается, конечно, что науки, питающие человеческий ум, своим избытком истощают его, и в то же время нравственная польза наук кроме возвеличивания в практической деятельности состоит в том, что делает умного человека еще более человечным, лишенным высокомерия и спесивого чувства собственной исключительности. Именно это, последнее, как само собой разумеющееся, было присуще Жаворонкову и даже выражалось в его внешности. Лобастый, с восточным прищуром глаз под взметнувшимися бровями, со спокойной и широкой улыбкой, он явственно источал понимание людей и веру в них, хотя, когда улыбка Семена Федоровича угасала, глаза его уже будто видели нечто объемное, не менее важное, выплескивали какую-то родившуюся мысль, новую надежду ли, тревогу, или озадаченность… Впрочем, хороший характер человека более поражает в итоге его деяний, чем хорошая книга впечатляет своим финалом…
Возложенная в те дни на генерала Жаворонкова задача, которую он сам и породил ищущей мыслью, легла на него тяжкой глыбой и в то же время придала его энергии стремительность, готовность исчерпывать свои силы до крайнего предела.
Было это еще в первой половине сентября…
Генерал Жаворонков, расстегнув ремень на гимнастерке, лежал на узкой и жесткой казарменной кровати поверх одеяла. Сапоги не снимал, положив ноги на расстеленную газету. У Семена Федоровича болела голова от многодневного недосыпания и от длительного нервного напряжения. На душе было муторно, неспокойно; ощущал, что, несмотря на, в общем, пока удающиеся бомбовые удары по Берлину, он чего-то недодумал, не все сделал так, как надо бы… Да, понесены потери… Но война есть война, хотя гибели некоторых экипажей можно было избежать.
Холодок тревоги поселился в нем, казалось бы, по незначительному поводу после первого налета наших дальних бомбардировщиков на германскую столицу и после доклада об этом наркому Военно-Морского Флота адмиралу Кузнецову Николаю Герасимовичу. Нарком, приняв доклад по радиотелеграфу, отдал новые оперативные распоряжения и, как бы между прочим, сообщил, что видел на столе в кабинете у Сталина справочник о летно-тактических данных самолета Ильюшина ДБ-ЗФ.
Жаворонков знал адмирала Кузнецова, как человека сильного и трезвого ума, умевшего видеть и оценивать всякие, даже незначительные, явления в их истинном смысле. Впустую он никогда словами не бросался. Значит, надо было думать о смысле его сообщения, искать разгадку.