Это еще не все:
«Одобряя чувства Нарышкина, ты вонзишь кинжал в сердце твоего друга… Он от того умрет, рано или поздно, и что станется тогда с Натали, с тобою самим?.. Не думай, что, отказавшись от любви Нарышкина, я хочу сейчас же сделаться женою другого… Нет, я чувствую себя в силах жить монахинею в вихре света, противиться его удовольствиям и охранять мою душу от всего, что могло бы поколебать ее стойкость. Друг мой, дай мне следовать этою дорогою счастья, которую небо, кажется, простерло под моими ногами. Мир моей совести, спокойствие Якушкина, твоя дружба поддержат меня до конца моего существования… И тогда, быть может, мне останется недолгий путь для соединения с моею матерью»…
Короче говоря, Наталия Дмитриевна возлагала на любимого брата всю тяжесть нравственной и любой иной ответственности за то решение, которое ей самой предстояло принять. Но принять это решение было тяжко. Дело оборачивалось так, что ей приходилось вроде бы выбирать между нелюбимым, но скромным во всех отношениях и гордым, «небесной души» Якушкиным, и богатым, блестящим, но «низким» и внутренне пошлым Нарышкиным, тоже в свой черед нелюбимым, но имевшим какую-то поддержку в ее семье из «видов». Третье решение ей представлялось лишь в риторическом, следует думать, соединении с покойной матерью. Требовалось, иными словами, чтобы брат обеспечил Наталии Дмитриевне свободу какого-то реального «третьего решения», которого пока что в действительности просто не существовало, но которое она хотела оставить за собой. В этом был все-таки действительный смысл ее позиции… Есть во всей этой линии поведения, в этой интриге чувств и известный, конечно, — что и говорить — цинизм, пусть вынужденный. Но есть вместе с тем тут у Наталии Дмитриевны и та даже не лишенная очень своеобразного изящества четкость нравственного чувства, которая побуждает предполагать в ней незаурядные духовные силы и несомненную нравственную непреклонность при внешней мягкости и вроде бы податливости характера. Дальнейшая судьба героини, как помним, подтвердила все это с поистине предельной убедительностью на том уровне, где всякая риторика оказалась уже совершенно невозможной, где нет и никакой нужды в какой бы то ни было стилизации под трагедию, а есть сама трагедия во всей своей страшной законченности и всем своем бесконечном «совершенстве» естественной простоты… Так Наталия Дмитриевна сама и выбрала свое действительное решение, свою действительную участь. Но в пору совершения выбора дело развертывалось и впрямь словно по законам какой-то неписаной драматургии чувств и отношений, все выглядело очень сценически выразительно.
Брат Наталии Дмитриевны решительно высказался против Нарышкина, не жалея в оценке его характера и поведения слов. Относительно же Якушкина он занял осторожную и мягкую позицию, сказав сестре, что не уверен, сможет ли она «возвыситься до той высоты чувств, которой он требует, чтобы быть понятым». Иными словами, он не был уверен, что она окажется достойной Якушкина и его чувств к ней. Нарышкин уехал между тем во Францию, где должен был пробыть не менее трех лет. Наталья Дмитриевна решила объясниться с Якушкиным. Результатом оказалось следующее письмо Якушкина:
«Господина Нарышкина просят потрудиться размыслить о том, что он будет делать по возвращении в Россию. Многие лица, возмущенные его прошлым поведением за время последнего его пребывания в Москве и после, твердо решили потребовать от него в том объяснений.
Господин Нарышкин должен быть уверен в честности лица, которое ему пишет, и если оно не подписывает своего имени, то это не помешает ему явиться первым к нему по возвращении его из Франции».
Это был уже своего рода пролонгированный вызов. Но Якушкин не хотел действовать в этом случае безоглядно — он пока еще защищал не свою честь. Вызов был переслан им, словно для визирования, И. Д. Щербатову при следующем сопроводительном письме:
«Я Вам посылаю прилагаемое письмо незапечатанным, чтобы Вы могли прочесть содержание и взвесить его более справедливо.
Теперь мне следует объяснить Вам причину, по которой я решился написать это письмо. Я узнал, как я Вам говорил, что к нему (Нарышкину) не переставали писать и приглашать его вернуться возможно скорее, что его даже вовлекли в заблуждение, что не существовало никаких препятствий для его проектов. Его нелойяльное поведение в отношении Вашей сестры, все его интриги и хитрости, клонящиеся к тому, чтобы поставить ее в такое положение, в котором замужество с ним было бы неизбежным, не избавляют, однако, я думаю, от задачи извлечь его из спокойной уверенности, и чтобы он, по крайней мере, знал, что если он вернется, то отнюдь не будет в роли Цезаря…
Я, может быть, не имел бы права писать ему это письмо, если бы Вы были в состоянии сами это сделать, но молчание, которое Вы принуждены хранить, чтобы иметь возможность лучше действовать впоследствии, уполномачивает меня вступить в те права, которые оспаривать у Вас я никогда не имел бы претензии, не только потому, что Вы ее брат, но и потому, что она Вас любит, считает своим другом и что я уверен, что ее интересы Вы блюдете, как свои собственные.
Во всяком случае, это письмо вовсе не подписано, не говорит ничего точно и никого не компрометирует; оно может только заставить его поразмыслить о том, что он делал и что ему делать, а это, по моему мнению, вовсе не мало необходимая вещь.
Я показывал это письмо Вашей сестре, думал успокоить ее в отношении его возвращения и ее безопасности. Она им далеко не вполне довольна; она предвидит от него огласку и опасность. Я показывал также это письмо Фонвизину; он его одобрил. Это не мешает мне, однако, просить Вас хорошенько его рассмотреть и не посылать его иначе как в том случае, если Вы найдете его хорошим и сочтете его пригодным принести пользу…»
Глухие упоминания о том, что «ему не переставали писать» и «не существовало никаких препятствий для его проектов», относятся к родне Наталии Дмитриевны.
Дело выходило серьезным. И тут впервые Наталия Дмитриевна заняла жесткую позицию. В письме к брату по поводу того оборота, который стало принимать дело, она высказывается вполне однозначно: «Я не помню, чтобы я обращалась к твоему решению в выборе одного из двух бойцов… Если бы я могла их успокоить… я бы им сказала: «Господа, живите мирно, на мое здоровье, и оставьте меня в покое». Письмо-вызов не было отправлено. Нарышкин все не ехал… Я пропускаю тут большое число писем, из которых мог бы действительно составиться целый роман, со своим сюжетом, интригой, завязкой, кульминацией и развязкой, как положено согласно литературным канонам. Чтение этих писем на свой лад увлекательно, быть может, но в отношении к содержанию этой книги содержание, тон, манера, в которой эти письма «выполнены», интересны прежде всего тем, что раскрывают внутренний мир личностной нравственности определенного круга людей того времени. Речь идет о том самом как раз круге, в котором жили и действовали декабристы. В письмах непрестанно мелькают их имена. И далее, что более важно, в письмах раскрывается та совершенно исключительная роль, которую играла в жизни людей этого круга именно нравственная сущность их быта и бытия. Именно нравственное начало было, как видим, едва ли даже не первостепенным, определяющим их поведение моментом при решении ими важнейших их жизненных проблем, проблем всей судьбы, даже проблем, касающихся их жизни и смерти. Все это было характернейшей чертой декабризма как определенного социально-нравственного и идейно-психологического явления.
В том «романе в письмах», которого мы здесь коснулись по ходу дела, нет почти никаких непосредственно политических — в современном представлении о том, что такое политика, — элементов. Но вместе с тем перед нами развертывается действие «романа» из жизни людей декабристского, несомненно, круга. Это люди какого-то одного склада и образа чувств и представлений о том, что хорошо в жизни человека, а что недостойно, что порядочно, а что бесчестно, короче говоря, это люди какого-то единого для них мировосприятия, что постоянно просвечивает в «романе». Они без видимого затруднения советуются друг с другом по сокровеннейшим, казалось бы, вопросам своего «внутреннего я», своей судьбы, своих интимных переживаний, они — как братья. Чаадаев, Фонвизин, Якушкин, Матвей Муравьев-Апостол, Сергей Трубецкой, Сергей Муравьев-Апостол — все эти имена непрестанно встречаются в письмах, все это «братья по духу», все они понимают друг друга с полуслова, у всех них есть нечто общее в стиле мыслей, чувств и поведения. А ведь речь в письмах, как было видно, идет о делах, непосредственно, повторяю, очень, казалось бы, далеких от собственно политической сферы. Не совсем так. Тут, наверное, вопрос о том, как понимать нравственность. И понимать политику. Тут, очевидно, вопрос о соотношении нравственности с политикой, который в известном смысле оборачивается метафорой вопроса о цели и средствах всякой общественной деятельности.