«В 1832 г. меня известили, что жена моя отправилась в Петербург хлопотать о дозволении приехать ко мне в Сибирь, и потом я узнал, что ей отказали в ее просьбе. В бумаге шефа жандармов было сказано, что так как Якушкина не воспользовалась своевременно дозволением, данным женам преступников следовать за своими мужьями, и так как пребывание ее при детях более необходимо, чем пребывание ее с мужем, то государь император не соизволил разрешить ей ехать в Сибирь. Скоро потом мне писали, что мои сыновья могут быть приняты в корпус малолетних, а оттуда поступят в Царскосельский лицей. Я отклонил от них такую милость, на которую они не имели другого права, как разве только то, что отец их был в Сибири. Воспользоваться таким обстоятельством для выгоды моих сыновей было бы непростительно, и я убедительно просил жену мою ни под каким предлогом не разлучаться с детьми своими».
И. Д. Якушкин. Записки
Нет, это было не просто проявлением какой-то «гордыни» официально дискредитированного человека, не только выражением личных «понятий чести» Якушкина. Александровский Лицей в условиях николаевского режима был, понятно, химерой в кубе. Якушкин, естественно, ни в малой мере не хотел доверить воспитание своих детей какому бы то ни было казенному учреждению, в особенности официально привилегированному. Это ясно, это самоочевидно. Но есть в этом решении Якушкина и глубокая внутренняя объективная логика, быть может, и не формулируемая самим Якушкиным для себя, но, несомненно, им ощущавшаяся. Между химерой, химеричегкой идеей Царскосельского лицея и школой Якушкина в Ялуторовске была альтернативная связь. И для Якушкина не было вопроса в том, стоило ли учиться «словесности» в Московском университете, чтобы потом учить думать детишек в «каком-то» Ялуторовске. В таком повороте судьбы для него была прямая внутренняя логика. Как была своя внутренняя логика и в том, что бывший лицеист Пущин — первый друг бывшего лицеиста Пушкина, — едва вышедший на поселение, так рвался в Ялуторовск и так ценил «нашего Ланкастера», помогая ему в его деле, как только умел и мог…
Что же в конце концов из всех педагогических затей и дел Якушкина вышло? Не обернулось ли и его дело утопией? А вот это очень глубокий и совсем не простой вопрос. По сути дела, это ведь вопрос о том, что может выйти из стремления научить людей мыслить самостоятельно, думать самим. Да, «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». Но не только в этом суть. Суть в том, что вопрос о воспитании в людях потребности думать самостоятельно, о развитии этой потребности, самовоспитании ее самими людьми — это, в конечном счете, вопрос о свободе и достоинстве личности, о свободе и достоинстве каждого — непременного условия свободы и достоинства всех. В известном смысле это, судя по всему, бесконечный вопрос. И в то же время очень личностно-конкретный.
Декабрист Якушкин не учил в своем Ялуторовске детей декабризму, как декабрист Лунин учил декабризму Россию постфактум в своих знаменитых «Письмах из Сибири»; не замысливал и новых заговоров и не лелеял мыслей о побеге, не прозябал в сплошном ожидании каких-то перемен в своей судьбе, не обживался «на новом месте», обрастая новыми связями и как-то благоустраиваясь по возможности, не берег себя для какого-то «будущего поприща», когда случится, быть может, и такое, что «братья меч… отдадут».
«Ежедневно в продолжение 12-ти или 13-ти лет приходил он в училище в начале 9-го часа утра и оставался там до 12-ого. После обеда тот же урок продолжался от 2 до четырех [часов]. Неутомимо преследуя избранную им цель, он никогда не уклонялся от обязанностей, им на себя наложенных»…
Е. П. Оболенский. Из воспоминаний
Иными словами, декабрист Якушкин работал, чувствуя себя на своем месте, и даже потом находил эту пору своей жизни прекрасной. И все — без позы, без натуги, без надрыва и лихорадки, а вполне естественным, так сказать, образом, органично. Катался зимой на коньках при свете месяца, пугая тем аборигенов, совершенно не знакомых с такого рода занятием; купался в ледяной воде, упрямо считая такого рода предприятие полезным для здоровья, пока не простудился как следует; собирал летом местные растения для весьма серьезного гербария, изучал погоду и атмосферные явления… Словом, был очень занят постоянно — так, что даже времени порой на переписку с товарищами по судьбе не хватало, а ведь переписка для многих в тех условиях была, чуть не единственной отдушиной для сердца и разума… Не знаю, можно ли рискнуть предположить, что если, как полагал Пушкин, «писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным», то в такой же степени и человека вообще можно судить по исполнению обязанностей, им на себя наложенных…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЧЕСТЬ И УЧАСТЬ
«Я — человек и пожертвую всем ради человеческого достоинства».
А. И. Герцен. Россия
Хотя на деле и очень сложно соотносятся честь и участь человека, но когда личную участь требуется принести в жертву чести и достоинству — это дурной знак для общества.
Только вот не слишком ли туманно само «понятие чести»? Нет, при всей его социально-исторической детерминированности «нравственный закон внутри нас» непреложен. И понятие чести бывает внятно даже тем, кто не задумывается, откуда оно в них взялось. А вот «участь»… Мы ли ее выбираем — «решаем свою участь»? Она ли выбирает нас — «выпадает на нашу долю»? Эту книгу можно было бы назвать так, как названа эта ее часть, последняя. Но второе слово в названии книги сразу потребовало бы определения, которого еще не было, хотя оно вроде бы само напрашивалось или — хуже того — подразумевалось: «злая». Все решилось бы наперед — поспешно и опрометчиво.
«…Ужели ты в самом деле думаешь, что я кого-нибудь виню или осуждаю? Именно ни тени ничего этого во мне нет. Я осужден в первом разряде и считаю своим уделом нести это осуждение. Тут действует то же чувство, которое заставляло меня походом сидеть на лошади и вести ее в поводу, когда спешивала вся батарея, — чуть ли не я один это делал и нисколько не винил других офицеров, которым не хотелось в жар, по глубокому песку проходить по нескольку верст. То же самое на мельнице, я молол постоянно свои 20 фунтов, другие нанимали. Разве я осуждал кого-нибудь? В походе за Байкалом я ни разу не присел на повозку. Меня же называли педантом. Вот мое самолюбие! Суди — как знаешь. Может быть, это мука, в которой я не даю себе отчета, знаю только, что мне с ней ловко и ни малейшей занозы против кого бы то ни было… Горе тому и той, кто живет без заботы сердечной, — это просто прозябание!»
И. И. Пущин — П. Д. Фонвизиной, 1856 г.
«…Один из великолепнейших типов новой истории, — это декабрист… Как у молодого поколения недостало ясновидения, такта, сердца понять все величие, всю силу этих блестящих юношей, выходящих из рядов гвардии, этих баловней знатности, богатства, оставляющих свои гостиные и свои груды золота для требования человеческих прав, для протеста, для заявления, за которое — и они знали это — их ждали веревка палача и каторжная работа? — Это печальная загадка».
А. И. Герцен. Еще раз Базаров
«Мало понимать то, что сказано, что написано; надобно понимать то, что светится в глазах, что веет между строк, надобно так усвоить себе книгу, чтоб выйти из нее… Человек читает книгу, но понимает собственно то, что в его голове. Это знал тот китайский император, который, учившись у миссионера математике, после всякого урока благодарил, что он напомнил ему забытые истины, которые он не мог не знать… Дело книги, собственно, акушерское дело — способствовать, облегчить рождение, но что родится, за это акушер не отвечает…»
А. И. Герцен. Дилетантизм в науке