А ведь великая это вещь — цитата! Просторная, без усечений авторской мысли, гулкая, объемная, заключающая в себе целый маленький мир иного образа мыслей и чувств. Цитата — это ведь едва ли не единственный в своем роде документ, подлинность которого самоочевидна. И потому это даже не просто документ, а уже непосредственный факт… Любой на свете документ можно «исправить», как хорошо знают историки, и не они одни в наше время. Но попробуйте «исправить» Монтеня! Попробуйте что-нибудь изготовить «под Щедрина», «под Герцена»!.. Более того, слух, выверенный и настроенный в соответствии со звуком подлинной, а не стилизованной речи, станет чуток и сам найдет «волну» повествования — «волну Якушкина».
Я мог бы, конечно, и дальше продолжать эту книгу в том же духе, в каком шла она у меня до сих пор, приведя тут, например, совершенно к месту важное соображение Герцена относительно того, что если речь идет о «чем-нибудь жизненно важном», то можно писать «и без всякой формы, не стесняясь» (какими-либо соображениями жанра). Пусть, говорит он, будут «тут и факты, и слезы, и хохот, и теория». И я, автор, ограничиваю в этом случае свою задачу тем лишь, что «делаю из беспорядка порядок единством двух-трех вожжей, — впрочем, как замечает Герцен, — очень длинных…». И вслед за тем можно было бы привести здесь едва ли не ключевое положение того же Герцена, находящееся в полном соответствии с известным тезисом, высказанным еще в «Манифесте Коммунистической партии», относительно того, что «свобода лица — величайшее дело; на ней и только на ней может вырасти действительная воля народа». Это было сказано Герценом в 1850 году в цикле эссе «С того берега», произведении, написанном после революции 1848 года и рассматривавшемся самим Герценом в качестве своего рода политического завещания сыну — до тех, во всяком случае, пор, пока не пришло для Герцена время новых идейно-политических завещаний…
Эти самые «вожжи» внутреннего сюжета должны быть неопределенно большой длины: двигатель, «тягловая сила» внутреннего сюжета находятся за пределами не только предмета повествования, но даже и самого повествования. Ибо это «вожжи» исторического времени, тянущегося, быть может, из такого отдаленного будущего, все убегающего от нас, которое трудно себе представить, которое нас влечет и которым мы пытаемся с помощью этих самых «вожжей» даже править, не очень хорошо зная, что ждет нас впереди — «только версты полосаты попадаются» — те самые «поверстные столбы» истории. «Вожжи» эти невозможно крепко натянуть, сколько ни старайся, — их можно даже совсем опустить или — пусть себе! — отдать в руки тому читателю, который только захотел бы их взять, сделавшись, таким образом, участником всего происходящего, — все равно от них никуда не денешься, ибо раз уж ты за них взялся, то они и тебя самого держат. По сути дела, эти «вожжи» — направляющие развития всего того духовного мира, в который ты сам по своей воле вступил, взявшись за некую тему. Потому что, как говорил в этом случае все тот же Герцен, «нас занимающий вопрос не в теории и не в методе, нас занимает практическая, прикладная сторона его… Истина, которая стала нашей плотью и кровью, нравственным основанием всей жизни и деятельности… Что слово драма или роман, — добавляет он, — идут к процессу развития живых учений, это мы знаем по опыту»…
Как пишет В. Н. Турбин «жанры наследуются. Жанры передают идеологический опыт от поколения к поколению. Жанр — тип социального поведения человека… Наше мышление жанрово организовано уже просто потому, — пишет этот мой современник, — что жить — значит прежде всего общаться с другими, вести диалог… Выявив это, гуманитарии, хотелось бы думать, начали ограждать себя от угнетающих их профессиональную совесть упреков в ненаучности… Их призвание — услышать, понять Другого, оживить его и ввести его в круг собеседников общества, современного им: он жил, ожидая, что с ним будут время от времени говорить, и никогда не поздно оправдать его ожидания… Каждое время призывает к себе на подмогу открываемых им мыслителей, писателей прошлого».
«Ведь в сущности и все мы коллективные существа, что бы мы о себе ни воображали. В самом деле: как незначительно то, что мы в подлинном смысле слова могли бы назвать своей собственностью!.. Говоря о самом себе, я должен со всею скромностью сказать, что… за мою долгую жизнь мне удалось задумать и осуществить кое-что такое, чем я считаю себя вправе гордиться: но, говоря по чести… я обязан своими произведениями отнюдь не одной только собственной мудрости, но тысяче вещей и лиц вне меня, которые доставили мне материал. Это были дураки и умные, светлые и ограниченные головы, дети, юноши и старики… мне же не оставалось ничего больше, как собрать все это и пожать то, что другие для меня посеяли».
Гете
Да, конечно, можно было бы и дальше постараться следовать по пути построения своего рода коллажа. Повесть-коллаж. Это было бы вполне жанрово обосновано и уже охотно делается другими. По принципам организации материала такое произведение почти совпадает со столь распространенной «документалистикой». С затяжным расцветом разного рода «документалистики» связан и феномен «архивного бума» в исторических жанрах. В известной мере этот феномен может найти объяснение в отталкивании от того спекулятивного системосозидательства и «волевого» концептуализма, которые вообще не снисходили до фактов, ограничиваясь беспрестанным извлечением корня квадратного, как говорил наш замечательный критик Марк Щеглов, из общеизвестных постулатов и стершихся от злоупотребления цитат. Все это так в конце концов надоело, что стрелка маятника метнулась в другую сторону. Документализация представала синонимом научности. Создавалась любопытная по своей социальной сути ситуация, при которой всякой новой мысли словно бы говорили: «Предъявите ваши документы!» Как было сказано в газетной статье М. Чудаковой, «написав исторический (биографический) роман, автор может быть спокоен — как именно оценивать такой роман, сегодня никому не известно. Ожидание автора и читателя сводится далее, в сущности, к одному — найдут ли рецензенты фактические неточности».
К. Маркс писал: «…истина всеобща, она не принадлежит мне одному, она принадлежит всем, она владеет мною, а не я ею. Мое достояние — это форма, составляющая мою духовную индивидуальность. «Стиль — это человек». И что же!.. Я имею право раскрыть мой духовный облик, но должен прежде придать ему предписанное выражение!»
Можно, конечно, фетишизировать архивный документ. Можно фетишизировать исторический факт. И на этом строить методологическое благополучие. А вот истина не фетишизируется — она «принадлежит всем». Фетишизация истины — всего лишь форма ее иллюзорного (но вместе с тем вполне «вещественного»!) присвоения монополизации права на «владение» ею.
Все основные факты жизни Якушкина были известны давно, более ста лет. Но некая «апробированная» концепция декабризма все еще держит в тени фигуру этого человека. Трудно спорить против того, что другого типа деятели декабризма считаются более близкими нам, то есть «более передовыми», выражаясь газетным языком. Это даже как бы само собой разумеется…
Я совсем не покушаюсь на создание какой-то новой концепции декабризма, не тщусь «отменить» старую, «апробированную». Впрочем, новая концепция уже и без того начинает прорастать в работах многих современных авторов. А вот о типе и системе того старого мышления, с которым связана и которым держится «апробированная» концепция, столько раз уже «марксистски» лицевавшаяся, я кое-что еще все-таки скажу.
«Никак не можно думать, чтоб специально ученый имел большие права на истину; он имеет только большие притязания на нее… Цеховой ученый вне своего предмета за что ни примется, примется левой рукой.
Он не нужен во всяком живом вопросе. Он всех менее подозревает важность науки… он свой предмет считает наукой. Ученые, в крайнем развитии своем, заняли в обществе место второго желудка животных, жующих жвачку: в него никогда не попадает свежая пища — одна пережеванная, такая, которую жуют из удовольствия жевать… Различие ученых с дилетантами весьма ярко. Дилетанты любят науку — но не занимаются ею… Для ученых наука — барщина, на которой они призваны обработать указанную полосу… Дилетанты смотрят в телескоп, — оттого видят только те предметы, которые, по меньшей мере, далеки, как луна от земли, — а земного и близкого ничего не видят. Ученые смотрят в микроскоп и потому не могут видеть ничего большого… Дилетанты любуются наукой так, как мы любуемся Сатурном: на благородной дистанции и ограничиваясь знанием, что он светится и что на нем обруч. Ученые так близко подошли к храму науки, что не видят храма и ничего не видят, кроме кирпича, к которому пришелся их нос… А они требуют, чтобы мы признали их превосходство над нами; требуют какого-то спасиба от человечества, воображают себя в авангарде его! Никогда! Ученые — это чиновники, служащие идее, это бюрократия науки, ее писцы, столоначальники, регистраторы. Чиновники не принадлежат к аристократии… Но предупредим недоразумение — эта аристократия далеко не замкнута: она, как Фивы, имеет сто широких врат, вечно открытых, вечно зовущих.
Каждый может войти в ворота — но труднее в них пройти ученому, нежели всякому другому. Ученому мешает его диплом: диплом — чрезвычайное препятствие развитию; диплом свидетельствует, что дело кончено… носитель его совершил в себе науку, знает ее».
А. И. Герцен. Дилетантизм в науке