Я любуюсь ее белыми зубками и растворяюсь в ее улыбке.
Моя сестренка еще совсем маленькая, но уже такая сильная. Она сильнее меня.
– Собачка, котенок, медвежонок… Теперь им уже нельзя оставаться у меня на постели, – говорю ей я, словно рассказывая сказку. – Мне уже тринадцать лет, и мне теперь пора становиться взрослой.
Сестренка сунула палец в рот и начала его сосать – прямо как тогда, когда она была еще совсем маленькой. И я разговариваю с ней тихо-тихо, шепотом рассказывая ей на ухо историю каждой игрушки. Мои слова ее словно щекочут.
Но все дело в том, что я просто не хочу, чтобы на меня смотрели. Кто? Да вот они – мои игрушки. Сегодня они не должны на меня смотреть. Да и потом, начиная с этого самого дня. Но они смотрят на меня во все глаза. И они все знают. Вот они лежат тут рядком на моей кровати и хранят все мои секреты еще с тех пор, как я была совсем крошечной.
Я им всегда все рассказывала. Они мои друзья – верные и молчаливые.
Но вот о том, что произошло вчера вечером, я не расскажу никому. Об этом не узнает никто. Ну и они тоже должны молчать.
Но они же знают – и собачка, и котенок, и львенок. И две мышки с пузиками в виде сердечек. И желтый медвежонок.
Нет, не хочу я их больше видеть. Но и не просто не хочу, надо сказать честно: я теперь уже не имею права на них смотреть.
Я их аккуратно отряхиваю и складываю в пакет. Вот так и проходит день. А оторванное ухо я не прилаживаю. Я немного подумала, но пришивать его не стала.
Не хочу я ничего прилаживать. Да я и не знаю, как это делается. И поэтому просто кладу оторванное ухо рядом с желтым медвежонком. А потом забираю у сестры, прямо из рук, еще и котенка и уношу это все в подвал.
А потом я иду в душ. Медленно умываюсь. Аккуратно вытираю плитки. Мама ничего не говорит. Я пропустила пасхальный обед, но этого никто даже и не заметил.
Я беру из комнаты мое шоколадное яйцо и сажусь за стол. И съедаю его все, целиком.
Сестренка разбивает свое яйцо, а я ей дарю сюрприз из моего яйца – заколочку в виде попугая. Может, она хоть так простит меня за сегодняшнюю выходку.
Сразу же после кофе папа ушел из дому, а мама начала мыть посуду. А я все сижу за столом, положив перед собой зеленую обертку от шоколадного яйца. Послюнив палец, я подбираю с нее даже и оставшиеся внутри шоколадные крошки. А это требует аккуратности, терпения и внимания.
– Мама, сегодня днем я пойду в церковь, на службу. Хорошо?
Я встала. А она, соглашаясь, только кивнула головой. Она уже моет тарелки.
У меня весь рот в шоколаде. Но я чувствую какой-то другой, совсем не шоколадный, вкус. Но все никак не могу от него избавиться.
Городок
Вот уже три недели Анна не выходит из дому. И все эти три недели она не спит. Ее сестренка нервничает. Раздражается по пустякам. Аурора плачет. А ее муж не разговаривает.
А Анна?
А вот Анна всех успокаивает. Анна переживает за своих родных, заботится о них. И хотела бы восстановить разрушенное – склеить то, что уже разбито.
Когда разбивается зеркало, люди говорят, что теперь семь лет счастья не будет. Но потом черная полоса все-таки проходит, и после седьмого года наступает восьмой. Но вот когда в тринадцать лет разбивается вся жизнь – тогда-то что происходит? Тогда-то что нужно сделать? И кончится ли она вообще когда-нибудь, эта черная полоса?
– Надо запастись терпением, – говорит Анна матери. – Вот увидите: все пройдет.
То же самое она повторяет и сестренке. Но сама этому не верит.
Этой ночью ей снова позвонили по телефону.
У священника
Я бегу, опустив голову на грудь и не поднимая глаз. Бегу – и не смотрю никому в лицо. Ведь я уверена, что если подниму глаза, то тогда каждый увидит те мысли и образы, которые как ледяные фигуры теснятся у меня в голове. Они стоят у меня перед глазами весь день и все время возвращаются. Я от них отмахиваюсь, но они не исчезают, а только уходят все глубже и глубже. Но вот если я подниму глаза, то тогда все узнают, что они заставляли меня делать. И тогда все увидят, что произошло там, в домике. Увидят меня голой, на том столе. Но они меня и так видят – видят это сквозь мои глаза, как через стекло. Потому-то я и бегу. Бегу, прижав руки к груди.
Все свои игрушки я сложила в сумку и бросила в подвал. Теперь они там как в тюрьме. Теперь они на меня уже не смотрят, но это мне почти не помогло: мне все равно не удержать мою тайну. А если я опять встречу Доменико? А если они меня снова отвезут в тот дом? Значит, надо просить о помощи. Сама по себе, одна, я с этим не справлюсь.
Добежав до площади, я остановилась и пошла медленнее, чтобы никто не заметил, как я спешу. Я иду медленно, но решительно, прямо к церкви.
Освещенная желтыми огнями иллюминации, церковь словно парит в темном небе. Она похожа на ракету. Я открыла дверь, и меня встретила глубокая тишина, окружило теплое благоухание ладана. Блеск золота и белизна стен меня ослепили, и я поневоле остановилась на пороге. Но потом я перевожу дух и умоляю сердце немного успокоиться.
На скамейках первого ряда сидят несколько женщин. Они молятся, перебирая четки.
«Аве Мария…» Стоило мне услышать эти слова, как почему-то сразу подступила тошнота. Но во рту у меня все пересохло. Мышцы желудка сокращаются впустую, и в горло поднимается отрыжка от съеденного шоколадного яйца, которое мне подарили на Пасху.
Я вошла в церковь, и дверь, закрываясь за мной, громко хлопнула. Какая-то старуха обернулась, но я на нее даже не посмотрела. Я же пришла к священнику. Оглядевшись по сторонам, я его увидела.
Вот он.
– Дон Антонио, мне нужно с вами поговорить.
– Анна, голубушка, это ты? А вчера-то ты куда исчезала? В хоре мне сказали, что ты вдруг взяла и куда-то ушла. Ты же нам была так нужна.
– Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить, дон Антонио.
Я серьезна, как никогда. Священник оглядывается вокруг.
– Послушай, сегодня Пасха, и у меня столько дел. Скоро начнется служба, и мне еще нужно к ней подготовиться. Это очень важная, торжественная служба, – говорит он мне.
В церкви пока еще никого нет. Из главного нефа, большого прямоугольного зала, шепот молитв доносится сюда как нечленораздельный гул. И этот гул эхом отдается в моей заледеневшей голове, разбивая в ней ледяные глыбы застывших воспоминаний.
И вот я снова все это вижу. Вот Доменико. Вот эта ступенька. Вот этот домик. Вот они, эти четверо. Вот их лица. И я вспоминаю и их шершавую кожу, и их волосы, и их щетину. И еще – их глаза. Они у них у всех черные. И их рты, и их слюни. И тот стол. И мышцы моих ног, которые сначала сопротивлялись, а потом перестали. Мои напряженные, вытянутые ноги. Мое неподвижное тело и мой взгляд, который я не отрывала от пола. И вот лед, которым были покрыты мои воспоминания, со звоном раскалывается у меня в голове. Капельки воды и кусочки льда забивают мне глаза, рот, желудок… Мне стало больно так, что я даже согнулась.
– Это очень важно, дон Антонио, вы должны меня выслушать, потому что или я скажу об этом сейчас, или у меня уже никогда это не получится. Я должна это сделать прямо сейчас.
И тогда дон Антонио сел на скамью. И я тоже села.
Положила обе руки на спинку стоящей передо мной скамьи. У меня ледяной лоб и мокрые от слез щеки.
– Ты хочешь исповедоваться, голубушка? Что-нибудь случилось? – Его шея, стиснутая стоячим воротом рясы, выпирает из-под черного воротничка рубашки. И ее кожа, которой уже некуда деваться, собирается в безобразную мясистую складку, усеянную небритыми волосками.
– Нет, отче, я не хочу исповедоваться. Это будет не исповедь. Я же ничего не сделала. Христом Богом клянусь: я же ничего такого не сделала. Но мне нужна помощь.
– Хорошо, Анна, говори, я тебя слушаю. – Он повернул ко мне голову, и мясистая складка на его шее стала еще толще.