Мы встретились у малинового каната, и я, как обычно, спросил:
— Куда?
Юрка, как всегда, пожал плечами — в таких вопросах он был парень покладистый.
— В «Парус», что ли?
Он согласился:
— Давай в «Парус».
В вестибюле метро гудела обычная толкучка, пробраться сквозь нее было задачей. Но вот мы вышли на относительно свободное пространство площади, и я вдруг почувствовал резкую и отчетливую тревогу.
«Вообще–то мне надо бы с тобой поговорить», — сказал Юрка по телефону…
Мы дружим лет пятнадцать, не меньше. Чуть не каждую неделю встречаемся и говорим. Но встретиться, чтобы поговорить, — такое за все время было, может, раз пять…
Встретиться и поговорить…
Я искоса глянул на Юрку. Да нет, лицо как лицо.
Ладно, что себе заранее голову морочить? Мало ли о чем можно говорить…
Мы дошли до кафе. Над входом переплелись стеклянные трубки. Через час они зажгутся и станут синим корабликом.
Раньше здесь стоял еще и якорь — настоящий разлапистый якорь, десятипудовая громадина с какого–то заслуженного старикана. Его привезли молодые капитаны «московской флотилии», работники морских ведомств, не раз пополнявшие за синими столиками «Паруса» скудеющие запасы морской романтики.
Но якорь, стоявший на тротуаре, вызывал необъяснимое раздражение близлежащих дворников. И ветеран, кусавший за дно самые экзотические моря, не сумел уцепиться за московский асфальт: дворники, скооперировавшись, трогательным весенним утром уволокли его в утильсырье…
Мы с Юркой сели у окошка, у раздвинутой занавесочки. Над нами в застекленной нише топырил клешни сушеный краб — гордый символ синих просторов.
— Ну, старик? — спросил я.
— Черт его знает, не знаю, как начать, — помялся Юрка, и опять тревога толкнула меня под Ложечку.
— Ты без предисловий, — сказал я и изобразил улыбку, словно предчувствуя, сколько разнообразно благополучных улыбок мне еще придется изображать. — Крой прямо, самую суть.
— Если самую суть — видимо, мне предстоит умереть.
Юрка усмехнулся, как бы извиняясь за значительность фразы.
— Рано или поздно предстоит, — кивнул я. Но я уже знал, что это всерьез.
— Боюсь, что рано, — сказал Юрка мне в тон, невольно подчиняясь интонации разговора.
В кафе вошли два студентика, совсем еще молоденькие — первокурсники, наверное. Они сели за соседний столик, и я понизил голос:
— А что случилось?
— Острый лейкоз. Вчера делал повторный анализ.
— Это врачи тебе сказали?
— Между собой говорили, я слышал.
— Да ну — мог просто перепутать.
— Нет, это точно, — сказал Юрка.
— Бюллетень дали?
— Дали.
Вот это уже было плохо…
— И что велели?
— Послезавтра на консультацию. Подошла официантка Людочка, и мы стали думать, что будем есть.
Народу было мало, Людочка стояла рядом и давала советы.
Мы с Юркой взяли то, что хотели, и еще, что посоветовала Людочка. Потом она отошла к студентикам за соседним столиком, и я слышал, как они заказали портвейн.
— Анализ у тебя? — спросил я.
Юрка полез в карман и достал зелененький бланк. Бланк был вложен в паспорт.
Я взял зеленую бумажку и увидел, что к консультанту Юрку послали не зря — для этого в анализах крови я разбирался достаточно.
— А ты понимаешь в этой муре? — спросил Юрка.
— Кое–что понимаю. Они хоть сказали, что за лейкоз? Ведь их, по крайней мере, три десятка.
— Острый лейкоз Райта, — без всякого выражения сказал Юрка. Видимо, он уже знал, что это такое. Мне оставалось только врать.
— Лейкоз Райта? — Я уставился на него с самым искренним любопытством. — Старик, ты гигант. Это же чертовски редкая болезнь. Академия медицинских наук будет кормить тебя до пенсии. У нашего собкора по Средней Азии болел племянник — его три месяца лечили, а теперь вот уже два года возят по всяким медицинским конференциям. Представляешь — на казенный счет объездил все злачные места: Киев, Сочи, Тбилиси. Сейчас собирается в Прагу.
— Два года? — переспросил Юрка.
— Два. По–моему, даже два с половиной.
Юрка пожал плечами:
— В энциклопедии написано, что эта штука длится шесть недель — и все.
— Что «все»?
— Все, — повторил Юрка и пригнул к столу пузатый винный бокальчик.
— Смерть, что ли? — спросил я. Я стал чертовски непонятливым — другого выхода у меня не было.
Юрка кивнул.
— Энциклопедия — великая книга, — усмехнулся я. — БСЭ, тот еще год издания… В Америке и Швеции лейкоз Райта лечат давно, у нас вот уже три года лечит Макагонов…
— В медицинском справочнике тоже написано, что неизлечимо, — сказал Юрка так безразлично, будто предмет спора не имел к нему ни малейшего отношения.
Людочка принесла еду. И пока она ставила тарелки, пока ставила вино, я понял всю нелепость нашего разговора.
Ну, чего я ему вру? Он же не ребенок, да и я не маленький. Все равно через несколько дней его положат в больницу. Так зачем сейчас врать?
Но отошла Людочка, и вековая традиция оказалась сильней меня:
— Когда издан справочник?
— В прошлом году.
— Ясно… Значит, писался лет десять назад. Пока редактировался, пока согласовывался… Насчет издательских темпов можешь спросить меня…
Я снова взял у Юрки анализ, переписал на блокнотный листок и сказал, что завтра покажу знакомому гематологу.
Мы вместе вышли на улицу, прошли до бульвара и распрощались— Юрка пошел не домой.
Утром я позвонил Леонтьеву. Я забыл его телефон, а у Одинцова спрашивать не хотелось, и я долго перебирал бумажки в столе, пока не нашел номер, записанный на обороте старой гранки.
Леонтьев вспомнил меня сразу — он был слишком воспитанный человек, чтобы забывать фамилии. Я объяснил ему, в чем дело, прочитал по телефону анализ, и он сказал, что приятного мало. Впрочем, об этом я уже догадывался.
Я спросил, чем все это может кончиться.
Он ответил:
— Георгий Васильевич, я не считаю себя вправе вас обманывать и успокаивать. Но сейчас у меня нет еще оснований говорить что–либо определенное. Во–первых, могли просто напутать в лаборатории — это был бы лучший вариант…
— Но ведь анализ делали дважды.
— Георгий Васильевич, давайте сделаем так: пусть ваш приятель придет завтра в нашу лабораторию. Я предупрежу заведующую, а потом, кстати, сам его посмотрю. Думаю, что к концу дня анализ будет готов, так что если вы позвоните мне часа в четыре…
Я позвонил Юрке домой и передал все, что надо, а он поблагодарил. Видно, в детстве его здорово лупили за невежливость, и теперь рефлекс срабатывал автоматически — он благодарил даже меня.
Я стал ждать завтрашнего дня. А пока, между прочим, обработал два письма в сатирическую подборку, посплетничал с Д. Петровым о смене правительства в Японии, съел эскалоп в редакционном буфете и договорился с одной знакомой встретиться вечером в Доме журналиста.
Ко мне заходили разные люди. Зашел, в частности, Володя Кубарев, классик. Его рассказ шел в нашей газете, и Володя приходил читать гранки.
— Нинка зовет в Киев, — сказал он. — Денег нет, пишется тут здорово, к осени кончил бы рассказ… А откажусь — обидится.
— Ну, и напиши, что работается здорово, не хочешь отрываться.
Он покачал головой:
— Она убеждена, что мне лучше всего пишется рядом с ней.
— Ну, напиши, что ты в ужасном психическом состоянии, потерял веру в себя, целый день играешь в шахматы сам с собой и так далее. А единственное лекарство от этой болезни — полное одиночество, на месяц зарыться в четыре стены.
Он задумчиво глядел уже сквозь меня, потом сел писать, прочитал мне два варианта, вычеркнул чересчур художественные детали и попросил конверт.
Он бросит письмо в ящик, и все будет хорошо. Он спокойно допишет свой рассказ, Нинка будет довольна, что ее любит человек со странностями, а лет через восемьдесят Володин биограф с трепетом поведает читающей публике, что летом такого–то года молодой Кубарев пережил период глубокой депрессии, вызванный неверием в свои силы и тяжелым психическим состоянием…