Уй-Таш позади, а на востоке уже обрисовывались скалистые вершины горного кряжа Ириндык.
Нас со всех сторон обступила эта горная Башкирия, и попрежнему было все голо кругом, как ладонь, и только кое-где мелькали чахлые заросли молодого березняка. По сторонам дороги развертывались обработанные поля, точно браная камчатная скатерть. Отдельные шахматы дозревавшей пшеницы, овса и отдыхавшей под паром земли чередовались с землей, вспаханной под озими. Отличные покосы уходили из глаз пестрым ковром.
Страда стояла в полном разгаре, но рабочих видно было немного. Большая часть земли остается невозделанной. У самой дороги пышно росла полынь, в траве красиво пестрели розовые стрелки иван-чая, синие колокольчики и шелковистые султаны ковыля. Попадались неизвестные мне какие-то желтые цветы, розовые головки татарского мыла и еще много других степных цветиков. Трава стояла по пояс.
В пятнадцати верстах мы завидели реку Урал, красиво сбегавшую по отлогой раввине к югу, где горы точно раздвигались, открывая широкую дорогу исторической казацкой реке. В месте нашей переправы река была невелика и ее легко можно было переехать вброд, но высокий деревянный мост показывал уровень весеннего разлива. Пока экипажи осторожно перебирались по этому ветхому сооружению, мы поднялись на невысокий увал, чтобы полюбоваться с него на Ак-Куль и высоты Ириндыка. Озеро разлилось сейчас под горой и глядело из зеленой каймы берегов светлым окном. С нашей высоты был особенно хорош вид на долину Яика. Горная река катилась на юг таким красивым узором, точно она была вышита зеленым шелком прибрежных ив с причудами восточной фантазии. А за ней, на западе уже высились в туманной мгле высокие горы, и голая безлесная степь сменялась лесом.
Это уже была настоящая кондовая Башкирия, обетованный уголок, где сбежались всякие богатства: бортные и ясашные урожаи, хмелевые угодья, бобровые гоны, рыбные ловли и всякие другие угодные места. Когда-то кочевали по этим «злачным стремнинам» гунны, а потом теснилась сюда из степи всевозможная «орда». Да и теперь так много врачующего простора, что глаз напрасно ищет богатых стойбищ, пестрых улусов и табунов степных лошадей — кругом зеленая пустыня, едва тронутая рыжеватыми пятнами жалких башкирских деревушек. Отметим здесь, кстати, характерные обстоятельства, именно, что ни гунны, ни калмыки, ни башкиры не построили здесь ни одного города или вообще какого-нибудь укрепленного места. Единственными видимыми историческими памятниками являются здесь могилы, — недаром еще Геродот назвал Скифию страной могил.
За Яиком мы постепенно начали вступать в полосу редкого леса, сильно попорченного хищническими порубками. Но хоть и плохой лес, а все-таки лучше бесприютных, оголенных стремнин. Начинавшийся подъем чувствовался с новой силой: на расстоянии тридцати верст от Балбука до Теребинска мы поднимались на целую тысячу футов.
— Достанем ли мы проводника в Теребинске, — сомневался Михаил Алексеевич вслух. — А если не достанем, так и без проводника найдем дорогу… Лучше бы с проводником, — заявил он.
— В Байсакаловой найдем, — решительно заметил ямщик, оборачивая к нам свое бородатое лицо. — Тот же Мурача поведет…
— Стар он стал?..
— Ничего, сводит.
— Да еще застанем ли дома?
— А куда ему деться, Мураче-то?
Одной надеждой сделалось больше, хотя и являлось сомнение, что башкирский «вож» Мурача непременно будет сидеть в своей Байсакаловой в ожидании нас. Впрочем, куда ему деться в самом-то деле, этому Мураче?
Теребинск (на карте генерального штаба эта деревня названа почему-то Карабинской) — красивое селение, храбро забравшееся на сравнительно большую высоту. Бревенчатые русские избы крепко засели в косогоре, спускаясь широкой улицей к бойкой горной речонке Теребе. На севере стоит стеной кряж Бахты, а к западу уже поднимаются вершины Южного Урала.
Эта русская деревня своим существованием, кажется, обязана медному руднику, открытому еще в XVIII столетии раскольником-заводчиком Луганиным. К этому медному руднику, отошедшему впоследствии в казну, «приписан» был и Теребинск, как Кизинкей к своей медной руде. Теребинцы, как и кизинкеевцы, числятся мастеровыми и не имеют надела. По типу это рассейские выходцы, еще сохранившие характерный говор средних губерний с певучим растягиваньем слов. Теребинцы, как и кизинкеевцы, славятся, как отчаянные конокрады; и сюда являются выкупать украденный скот с большими предосторожностями.
— Мы все тут пригонные. — объяснял мне один старик: — А откуда пригнали — неизвестно.
Теребинский медный рудник замечателен легкоплавкостью своих руд. Руда залегает в слюдистых сланцах. Работы давно заброшены, а в «казенное время» руду отсюда возили в Миасский завод, т. е. верст за восемьдесят. Мы осмотрели оставленные шахты, но ничего замечательного не нашли. Разработка шла с вершины горы, углубляясь в толще слюдистого сланца. Руда встречалась также на поверхности в виде примазок. По малому содержанию меди работы брошены.
Меньшин встретил нас у растворенных ворот своей избы. По обстановке двора, выстланного сплошь деревянными плахами, хозяйственным пристройкам и крепко поставленной избе можно было сразу заключить о зажиточности хозяина. Изба делилась холодными сенями на две половины — жилую, с громадной русской печью и, если можно так выразиться, избу-гостиную, где хозяева жили иногда летам, спасаясь от клопов и тараканов жилой избы. Внутреннее убранство ничем особенным не отличалось, кроме стульев да налепленных по стенам лубочных картин. Стоявшая в уголке печка-голландка говорила о знакомстве хозяина с удобствами городского житья. Меня удивила деревянная новенькая самопрялка в углу — настоящая самопрялка, с какой театральная Маргарита поет про жившего в Туле короля.
— Это из Златоуста, от немцев, — объяснил Меньшин.
— И много таких самопрялок по деревням?
— А есть… которые ездят в город, ну и покупают бабам, любопытнее на самопрялке-то…
В Златоусте тогда процветала целая немецкая колония, составившаяся из золингенских мастеров. Эти немцы насадили в Златоусте производство стальных изделий, но сами не ужились — колония быстро распадается, потому что производительность казенного оружейного завода сильно упала. Всегда указывают на русских, которые не умеют жить и пользоваться своими богатствами, но этот пример распадения немецкой колонии может служить красноречивой иллюстрацией, что и выписанный из-за границы немец, обставленный всякими привилегиями, не выдержал наших российских казенных порядков.
В Теребинске мы «опнулись малым делом» — нужно было дать передохнуть лошадям.
— А ведь, старика-то нет, — своим убитым голосом докладывал Меньшин. — Все был дома, старый чорт, а тут, как на грех, и унеси его в Урал… Лесовать ушел в вершину Белой.
— Как же мы без проводника будем?
— А в Аксакаловой башкира добудем, Михал Алексеич… А то я сам поведу. Ей богу, поведу…
— Да, ведь, ты не бывал на Иремеле?
— Не бывал… Подвел меня старик-то, Михал Алексеич: все дома был, а тут, как на грех. Захвалился только напрасно.
Чтобы поправить свою ошибку и выслужиться, Меньшин заложил в коробок рыжую лошадь и присоединился к экспедиции, так что дальше мы поехали уж на трех экипажах.
— Может, хоть огоньку разложу… — бормотал сконфуженный Меньшин.
Дальнейший маршрут представлялся в таком виде: к вечеру доедем до Байсакаловой, добудем проводника, заночуем, а утром на Иремель. Оставалось сделать верст двадцать пять.
Дорога сначала шла по берегу Теребы, мимо покосов и пашен, а потом круто начала забирать в гору. Это был перевал к реке Белой. Торная дорога сменилась узким проселком, а в низких местах экипаж прыгал по деревянным сланям, точно ехали по клавишам разбитого фортепьяно.
Погода стояла отличная. Но Иремели все еще не было видно: ее заслонял высокий гребень Аваляка, поднимавшийся темносиней стеной. Вид с высоты перевала получился очень красивый. Горы кругом были точно выстланы лесом, хотя это еще не был настоящий лес — на каждом шагу попадались свежие поруби, не успевшие почернеть пни и вообще все следы отчаянного лесного хищничества. Отсюда башкиры везут лес на все южноуральские золотые промысла и, главным образом, в степь.