В мыслях Рузвельта о признании России было как бы два слоя. Первый, так сказать, «поверхностный» составляли ходовые аргументы «за» и «против». Признание России сулило новые рынки и прочие выгоды от дружбы с великой державой, но, с другой стороны, грозило «агрессией» Коминтерна. Советская Россия неукоснительно соблюдала все свои международные обязательства, но в то же время была страной «греховного атеизма»...
Рузвельт уже давно взвесил все эти «за» и «против», десятки раз обсуждал их и со своими помощниками, влиятельными людьми Америки.
Однако главную свою затаенную мысль Рузвельт не обсуждал почти ни с кем. А она-то была одним из основных аргументов в пользу признания России.
Просмотрев газеты или отложив в сторону детективный роман, он закрывал глаза и отправлялся в очередное путешествие мысли.
...Мало кто из американцев, годами воспитывавшихся в духе «изоляционизма», слышал здесь, в Америке, эхо сапог Гитлера. Япония? Да, конечно, «джэпов» надо опасаться... Но какая-то далекая Германия? Какое отношение имеет она к будущему Америки?
Однако проницательный Рузвельт видел, что над Америкой издалека нависают зловещие тени не только империалистической Японии, но и национал-социалистской Германии.
Эти зловещие тени, размышлял он, встают и над Россией. Значит, кроме всех прочих, у Америки с Россией есть глубокие общие интересы, связанные с их безопасностью. А если так, то эти интересы можно использовать к выгоде обеих стран, установив дипломатические отношения между ними.
Таковы были тайные мысли Рузвельта. Он прекрасно понимал: проникни они в печать — и проблема признания России тотчас приобретет военный характер. Найдутся тысячи охотников по обе стороны океана истолковывать признание России чуть ли не как военный союз с ней против Германии и Японии. Откроется широкое поле для политических спекуляций…
И тогда реальное, зримое, важное — глубоко мирный характер отношений с Россией — отойдет на задний план, будет заслонен многозначительной «пророческой болтовней».
Время показало, что признание Советской России не было ошибкой. Непоправимым просчетом была бы политика прежней неприязни к этой стране.
Мысли о России пришли сейчас в голову Рузвельту не случайно и не внезапно. Он возвращался к ним почти каждый день, размышляя о послевоенном мире и об Организации Объединенных Наций. Особенно напряженно он думал о России в связи с последними письмами Сталина.
Рузвельт плохо спал последнюю ночь, но утаил это от своего врача во время утреннего осмотра...
Шутил ли президент, когда открывал Люси тайну своих ночных «путешествий мысли»?
Но если и шутил, то в эту последнюю ночь мысль о том, что ему необходимо подвести итоги сделанного за полтора десятилетия — и в Олбани и в Белом доме, — эта мысль действительно владела Рузвельтом.
...Внезапно видения прошлого исчезли. Перед глазами Рузвельта снова была Шуматова. Она сосредоточенно смешивала краски на откидных крышках этюдника и на фарфоровой пластинке. Потом проверяла результат на маленькой дощечке.
— Я никак не могу справиться с вашими глазами, господин президент, — сказала Шуматова, видя, что Рузвельт поднял голову я смотрит на нее. — Вы знаете, — продолжала она, — на свете существует несколько типов глаз. Славянские, англо-саксонские, романские, восточные... У вас типичные глаза англосакса.
— Несмотря на большую примесь голландской крови? — с усмешкой спросил Рузвельт.
— И тем не менее. А может быть, они стали такими потому, что вы со дня рождения привыкли смотреть на все по-американски? — сострила Шуматова. — У меня не получаются ваши глаза, сэр, — уже серьезно сказала она, опуская руку с зажатой в ней кистью. — Правда, у нас еще будет время... Все же мне кажется, что выражение ваших глаз слишком часто меняется, как будто вы только что наблюдали свадьбу, а затем — похороны. Или какой-то дух, не знаю — злой или добрый, время от времени крадет у вас душу, оставляя в неприкосновенности земную оболочку. Тогда мне кажется, что все как будто здесь, а души нет. А я хочу рисовать душу!.. Вот опять! Ну, пожалуйста, господин президент, не отворачивайтесь, что вы там такое видите в окне? Посмотрите на меня.
Президент послушно посмотрел на нее и подумал: «А ответ Сталину все еще не отправлен. И, в сущности, даже еще не написан. Ну, как, как развеять недоверие Сталина? Как сделать из России союзника и на послевоенные времена? Ведь недоверие, когда закладываются основы нового мира, — очень опасная вещь. Сталин, конечно же, думает, будто история в Берне — нечто большее, чем даже сепаратные переговоры о мире. Он видит в ней символ нового отношения Запада к России, после того как война фактически выиграна. Как убедить его, что, пока я жив, Америка никогда не сделает России никакой подлости, что отношение к этой стране не временный и не конъюнктурный вопрос? Как напомнить Сталину о первой половине тридцатых годов, когда у большевистской России в Америке было не меньше врагов, чем теперь друзей, восхищающихся ее военными победами?..»
…Вдруг Рузвельту показалось, что его кто-то позвал:
— Мистер президент!
Нет, теперь это не был голос Шуматовой…
...Рузвельт ехал в своей коляске по коридору, ведущему в Овальный кабинет. Время было не очень позднее, и он решил еще поработать. Только что закончился обед, на котором вся семья была в сборе; как всегда, присутствовал и кто-либо из «мозгового треста» — если задерживался до этой поры в Белом доме...
Услышав, что его кто-то позвал, Рузвельт обернулся и увидел Рексфорда Тагуэлла, профессора Колумбийского университета, одного из главных своих советников.
Рузвельт любил этого человека. Моложавый, с открытым мужественным лицом, Тагуэлл всегда был элегантно одет — в Белом доме шутили, что он носил голубые рубашки под цвет своих васильковых глаз. Тагуэлл слыл остроумным человеком и часто поддразнивал своих коллег по Белому дому, повторяя, что «Америку надо переделать сверху донизу».
— В чем дело, Рекс? — с недоумением спросил Рузвельт. Ведь они совсем недавно попрощались.
— Трехминутный разговор, босс, — негромко ответил Тагуэлл.
— Говори.
— Если разрешите, я провожу вас.
Тем не менее до самой двери, ведущей в Овальный кабинет, Тагуэлл не произнес ни слова, лишь слегка подталкивая спинку коляски.
У двери в кабинет президента ждал камердинер, чтобы помочь ему перебраться из коляски за письменный стол, но Рузвельт сделал это без его помощи. Приттиман вышел. Тагуэлл остался в кабинете.
— Послушай, Рекс, — сказал Рузвельт, — не знаю, что ты собираешься мне сказать, но кое-что скажу тебе я. Перестань прославлять на всех перекрестках национальное планирование экономики. Это дает лишнее оружие нашим врагам.
— Разве вы считаете, — обиженно возразил Тагуэлл, — что от национального планирования надо отказаться?
— Наоборот! Я полагаю, что в пределах ограничений, определяемых нашим социальным строем, оно непременно должно осуществляться.
— Так почему же?.. — начал было Тагуэлл, но президент не дал ему договорить.
— Потому что английский язык достаточно богат. Вместо слов: «национальное планирование» можно употреблять другие. Например, «более равномерное распределение доходов среди населения».
— Но если вы вкладываете в эти слова другое содержание...
— Успокойся. Я вкладываю в них то же самое содержание. Но совсем не обязательно давать нашим врагам повод обвинять нас в том, что мы копируем русский образец.
— Кстати, о русском образце, босс, — сказал Тагуэлл. Видимо, это и было целью его прихода сюда. — Несколько минут назад у меня был важный разговор с вашей матушкой.
— С мамой? — удивился Рузвельт.
— Вот именно. Она по секрету сообщила мне, что получает массу писем от христианских, женских и прочих организаций с призывом воздействовать на вас, чтобы вы не признавали Россию.
— Но какое им дело и откуда они это знают?.. Я, кажется, еще ни разу публично не касался вопроса о признании России.