Ее «легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре».
Этими строками из чудесного рассказа Ивана Алексеевича Бунина о рожденной его воображением девушке, которая тоже хотела жить, любить, одарять, и закончу небольшое — без начала и конца — воспоминание о Марии Башкирцевой.
Целомудрие
Книги о любви можно разделить на светлые и мрачные. Дело тут, конечно, не в том, много ли страдают герои и умирают ли они на последних страницах. Ромео и Джульетта и страдали и умерли — и все же светла трагедия Шекспира. Между тем молодые люди в романах многих писателей современного Запада страдают весьма умеренно и, уж само собой разумеется, от любви не умирают, а тон книг мрачен безысходно. И думаю, мрачен потому, что герои трагически не способны ощутить и понять трагедию любви. Внешне это выглядит как парадокс: мрачны те книги о любви, в которых не разбиваются сердца и жизни, книги, внушающие нам, что и не могут они разбиваться.
Но неужели же чем больше страданий в истории любви, тем больше и света в ней?
В этой формуле надо заменить «страдание» на «духовность», тогда она будет верна. Отношения Ромео и Джульетты трагичны, потому что духовны: они мощно синтезируют растворенную в воздухе их века человечность и возвышаются над мертвыми, но еще опасными нравами. И если бы было это иначе, то герои и не страдали бы так глубоко: отношения менее духовные легко склоняются к компромиссу или унынию.
С точки зрения ханжеской, герои Шекспира греховны, с точки зрения духовной — чисты идеально — живое подтверждение старой мудрой истины: целомудрие надо понимать не физически, это цельность духа.
Светла целомудренная любовь; мрачна нецеломудренная, лишенная духовности. Она развращает душу и тело, отравляет жизнь неутолимой потребностью в удовольствиях, которые насыщают все меньше. Сердца не разбиваются, герои остаются живы: едят, пьют, одеваются, покупают, ходят на лыжах, иногда смеются, совершают удачные сделки, воспитывают детей в сознании, что «от любви умирают только в кино».
В будущем обществе духовное совершенство личности, сложность и зрелость ее организации будут, возможно, измеряться и способностью умереть от любви. И люди, ощущающие неспособность эту, будут огорчаться, сознавая, что обделены талантом, сообщающим особую цельность и полноту человеческому существованию. Они не будут чувствовать себя личностью в той степени, как те, кто способен от любви умереть.
Разумеется, я не хочу, чтобы люди — мужчины и женщины — действительно умирали, чтобы пути любви были в будущем усеяны трупами. Я говорю о способности умереть, о таланте переживать любовь как чудо, утрата которого не восполнима ничем: ни богатством, ни путешествиями, ни удачей в работе.
Надеюсь, что женщины, чувствуя в мужчинах этот талант, будут особенно бережны и нежны. Мужчины, надо полагать, ответят им тем же. Не потому ли так трогают слова молодого невольника из стихов Гейне: «Полюбив, мы умираем!» — что в них великодушная мужская сила размягчена детской беззащитностью перед этим миром?
Тому, кто склонен сегодня гордиться способностью сохранить сердце в целости при любых обстоятельствах, я посоветовал бы, перефразировав чуть слова гейневского невольника, заявить о себе: от любви мы не умираем — и вслушаться сосредоточенно в эту формулу…
«Он не способен умереть от любви», — скажут когда-нибудь о человеке несмелом, духовно бедном, нецеломудренном. И тогда, может быть, может быть…
Вот перед наглухо заколоченным домом, в котором столетняя старуха спасается от смерти, появился юноша со светло-зеленым пузырьком в руках. «В нем первая ночь и первый день после первого часа, когда вам исполнилось восемнадцать лет», — говорит он. (Я излагаю сюжет рассказа Брэдбери, рассказа, повествующего о том, что двадцать четыре часа счастья стоят десяти тысяч миллионов лет.) Старуха, не открывавшая ставен ни мальчишкам, ни почтальонам, ни разносчикам, ни солнечным лучам, — ей казалось, что она обманула судьбу и не умрет никогда, — тянется к пузырьку, выпивает его содержимое. И вот она выходит из дому — юная, быстрая, как птица, солнце обрушивает на нее лучи, в мире воцаряется особый дух, — дух Начала и первого часа после Начала. А потом, через двадцать четыре часа, в которые уместятся и лес, и ягоды, и поездка в город, белое платье, легкое, как паутинка, веселый обед, красивые туфли, берег озера, смех и конфетти, они вернутся обратно, и юноша исполнит обещание — не покинет ее в земле «десять тысяч миллионов лет».
Эта фантастическая старуха Брэдбери — не развернутая ли она метафора человеческого сердца?
Этот особый дух Начала и первого часа после Начала — не захочет ли человеческое сердце, чтобы испытать его, разбить тяжелые ставни, защищавшие темный и бедный покой?!
«Нет радостнее вещи…»
Изредка он разрешал себе «страшную мечту»: думал, что, «если бы у меня было то, что есть у него… руки и ноги, возможность двигаться по необъятному миру… то что было бы?». И отвечал: «…я побежал бы стремительно и неудержимо. Я жил бы жадно, до безумия. Вырвавшись из девятилетней неподвижности, я был бы беспокойнейшим человеком, я бы не уходил с работы, пока не насытился ею». («Мои мечты», беседа с корреспондентом «Комсомольской правды», 1936 год.)
Он и жил до безумия жадно. Он и не уходил с работы, не насытившись ею. Он и бежал стремительно и неудержимо.
«Если бы у меня было то, что есть у него…» Помню, много лет назад, при первом чтении, особенно обожгло это «у него». Я понял: «у него» — у меня. Ничего, что Н. Островский имел, вероятно, в виду совершенно определенного человека, подавленного в момент встречи с ним личными невзгодами, стоит думать: «у него» — у меня. Именно — у меня. Это помогает жить с ясным пониманием иерархии ценностей.
У самого Островского это понимание было абсолютно четким: самое дорогое у человека — жизнь, она дается ему один раз и поэтому должна быть посвящена борьбе за освобождение человечества. Когда он говорил, что не любит людей, для которых «настроение жены важнее революции», то утверждал — полемически остро — по существу, то же самое: иерархию ценностей, определяющую, что может и чего не может совершить человек.
Герои — от легендарного Геракла до совершенно реальных Колумба и Гагарина — в течение тысячелетии расширяли сферу человеческих возможностей, делая ее все более необозримой. Совершая то, во что трудно было поверить, они сокрушали различные барьеры — от непобедимости мифической гидры до недоступности фантастически далеких земель и космоса.
Николай Островский сокрушил барьер абсолютной физической неподвижности и беспомощности. Ясно осознав, что самая большая трагедия человека — трагедия неучастия в жизни человечества, он сумел из, казалось бы, безнадежного положения выйти к миллионам людей.
Об этой победе человеческого духа рассказывает Раиса Порфирьевна Островская в книге серии «Жизнь замечательных людей». В существующей уже обширной и интересной литературе, посвященной автору романа «Как закалялась сталь», книга, написанная его женой, займет особое место. Мы получили из «первых рук», из рук человека, который был с ним рядом в самые суровые годы его жизни, новые свидетельства гражданственности, человечности, духовности, художнической одержимости писателя. Сознание, ни на миг не оставляющее при чтении, что эти же руки утишали его боль, укладывали, перестилали постель, кормили, а часто и писали, то есть были и его собственными руками, сообщает новым свидетельствам особую ценность. В книге живет атмосфера материнства — самоотверженности, любви, понимания; автор, разумеется, об этом не помышлял, получилось это само собой, по логике сердца. И тут я хочу вернуться к теме «барьеров», они ведь существуют и в мире человеческих чувств и отношений, поэтому мне кажется, можно утверждать, что и жена Островского их сокрушала. Она доказала, что подлинная любовь тоже имеет точную иерархию ценностей: видит в избраннике самое духовное и высокое, поэтому и становится лишь сильнее в трагических обстоятельствах. Тот тяжкий «млат» судьбы, который, «дробя стекло, кует булат», ей не страшен… Читая книгу, я видел не одного, а двух героев, в чем, повторяю, автор ее нисколько не повинен. Р. Островская лишь рассказала о том, что было.