Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Кровь стала свертываться и скоро только чуть сочилась из раны. Остатками рубахи мы перевязали Колькину руку и отвели в больницу.

Я не знаю, откуда это у меня. Мать говорит, что это появилось после того, как меня маленького зашибла лошадь, и я лежал без сознания и был при смерти. Я этого не помню. Мне кажется, я всегда обладал способностью снять чужую боль, заживить рану, погрузить человека в сон.

А еще я умел отключать свое сознание и тогда видел странные вещи, которые происходили где-то не в моем мире. Вдруг появлялись и начинали мелькать замысловатые рисунки и знаки, которые я воспринимал, но не мог понять и объяснить. Я видел диковинное. И сны я видел яркие и тоже очень странные. Бабушка Василина, когда мы ездили к ней в деревню, говорила, что сны мои вещие, только не всем их дано разгадать. Отец на это хмурился, но бабушку не разубеждал.

Мы держали в руках по кружке пива. Я пива раньше не пил и даже не пробовал, но знал, что оно горькое и уже ощущал во рту вкус этой горечи. Для меня было очень важно составить верное вкусовое представление, прежде чем я попробую что-то мне незнакомое, и если это представление не совпадало с его настоящим вкусом, я не мог это есть. Так было со мной, когда я впервые попробовал коржик. Коржик в моем представлении должен был иметь вкус чего-то очень пряного, гвоздичного и поперченного, то есть должен пробирать до слез, как хорошая горчица или хрен. И когда я увидел, что это просто выпеченное тесто со вкусом сдобного печенья, я не смог проглотить ни кусочка, мой организм протестовал, и в нем не нашлось механизма, способного примирить это ожидаемое и действительное. То же произошло с пастилой. Я ожидал что-то вроде повидла с чуть кисловатым вкусом, а это оказались белые приторно сладкие брусочки, которые нужно жевать, и они ватой заполняли рот. С тех пор я никогда не ел пастилу.

Леха достал из кармана початую бутылку белоголовки, вынул зубами газетную пробку, хлебнул из горла, весь передернулся, заведя глаза так, что сверкнули белки, нюхнул рукав и, протянув Мишке Монголу бутылку, отхлебнул из кружки пиво. Монгол взял бутылку, смело сделал глоток, тут же поперхнулся, и его вырвало.

– Ты что, падла, добро переводишь? – Лexa вырвал из Мишкиных рук бутылку и отвесил ему шелобан. – Ну-ка, Мотя, – повернулся он к Витьке Михееву. – Покажи, как надо пить.

Витька осилил два глотка и изо всех сил держался, чтобы не показать отвращения, но рот его невольно перекосился, а глаза покраснели и налились слезами. Младший брат Витьки, Володька, испуганно смотрел на Витьку. Вместе братьев звали Михеями, а по отдельности Витька Мотя и Володька Мотя, потому что мать их звали Мотей, и женщины на улице говорили о них: «Мотины дети».

Я цедил горькое пиво сквозь зубы. На душе у меня было неспокойно, и дрожали руки, оттого что я участвую в чем-то постыдном. Пиво не уменьшалось, я косил глазами по сторонам и ждал удобного случая, чтобы выплеснуть желтую жижу в кусты.

Ванька Пахом глотнул из бутылки и, не поморщившись, набрав в легкие воздух, залпом выпил кружку пива.

– Во, кореш дает, – с восторгом хлопнул себя по ляжкам Лexa, возводя Пахома в герои. – Молоток. На-ка, закури.

Пахом затянулся, закашлялся, но папиросу не бросил.

– Лёха, Плесневый! – раздался голос сверху.

У беседки стояли два парня в таких же как у Лехи кепочках-московках.

– Ты чего там детский сад развел? Канай сюда.

– Уму учу, – осклабился в радостной улыбке Леха и полез наверх. По дороге он обернулся и пригрозил мне.

– Скажешь матери, шкет, убью. Не посмотрю, что колдун!

Пахома развезло. Сначала они с Витькой Мотей словно взбесились – кривлялись и хохотали. Потом стали колотить палками по танку и устроили такой грохот, что кто-то высунулся из беседки и крикнул:

– Ну-ка, пацаны, кончай бузить!

– Иди ты, дядя, пока цел, – зло огрызнулся Пахом.

– Ах ты, сопляк, – разъярился усатый дядька с медалями на гимнастерке. – Я сейчас покажу тебе «пока цел». Он отдал кружку с пивом своему товарищу и легко перемахнул через перила беседки. Мы, не сговариваясь, бросились к речке. Пахом упал и пропахал носом землю. Мы с Мишкой подхватили его под руки и потащили к плотине. У плотины остановились, чтобы перевести дух. За нами никто не гнался. Все тяжело дышали. Пахом был бледен. Стесанный подбородок кровоточил, губа раздулась, а под носом запеклась кровь. Ему стало плохо. Мы перешли через плотину на свой берег и расположились на любимом месте под ремесленным училищем.

– Пахом, давай раздевайся, – приказал Монгол.

– Зачем? – Пахом еле шевелил губами.

– Окунешься – станет легче.

– Вода холодная, – жалобно протянул Пахом, стягивая все же с себя рубашку. Монгол с одной стороны, я – с другой повели Ваньку к воде; у самой воды его вырвало. Витька Мотя, который тоже стал раздеваться, увидев, как дергается в спазмах Ванька Пахом, быстро пригнулся к кустам.

Пахом с Витькой после купания сидели синие и клацали зубами.

– Матери не го-о-ворите! – выбил дробью Пахом. – Вы-ы-дерет?

– А зачем пили? – жестко заметил Монгол.

– А с-сам не пил? – огрызнулся Ванька.

– А я нарочно, выпил и выблевал. А ты, Пахом, из подхалимства и водку, и пиво вылакал. Во, мол, какой я ушлый.

Пахом только вздохнул и ничего не ответил.

Домой мы шли злые, голодные и недовольные собой.

Ремесленники, квартировавшие у Михеевых, устроили возле дома «матаню». Белобрысый, веснушчатый Колька в черной, уже много раз стиранной, и от того с белыми отсветами, рубахе, затянутой ремнем со стальной бляхой и выбитыми на ней буквами «РУ», лихо наяривал на двухрядной гармошке барыню; лицо его, как и положено гармонисту, было непроницаемо серьезно и безразлично, будто все, что здесь происходит, его не касается. А вокруг мелкой дробью выстукивали каблуки.

Повела домой дядю Колю из двадцатого дома его дочка Раиса, толстая перезрелая девица. Ноги дядю Колю плохо слушались, его заводило в сторону, и Раиса с трудом выравнивала отца и молча тащила к дому.

Куражился Гришка. Он, по пьяному обыкновению, устрашающе рычал, скрипел зубами и рвал на себе рубаху. Когда Гришка стал бегать за малыми ребятишками и пугать их, тетя Клава, Пахомова мать, пошла к его жене Наде и сказала:

– Надь, уйми своего дурака? А то я уйму.

Гришка жены боялся и, когда она вышла и поставила руки в боки, он сжался весь, затих, и она погнала его, смирного, домой.

Весна стояла славная. Теплая земля покрылась светлой зеленью, последние набухшие почки лопались, выстреливая нежными маслянистыми листочками, и деревья, затянутые зеленой вуалью, радовали глаз.

На скамейках у ворот сидели старушки, обратив к солнцу усохшие лица, на которых застыли безмятежность и покойное умиротворение. У ног их ссорились малыши. Кошки, развалясь на подоконниках, лениво щурили глаза.

Глава 2 Застолье. Женщины вспоминают войну. Мужчины вспоминают героические будни войны

– Где тебя носит? – беззлобно встретила меня мать. – Небось, есть хочешь? Знамо дело, как с утра ушел, так на целый день. Где шатался? Звала, звала. Куда-то, говорят, с Монголом побежали.

– В футбол играли на пустыре, – беззаботно соврал я.

– В следующий раз уйдешь без спросу, отцу пожалуюсь, что меня не слушаешь. Это что сегодня день такой, праздник. Иди, поздоровайся с гостями… Куда? Руки помой.

В зале стоял гомон. За столом сидели бабушка Маня, дядя Павел, Николай Павлович с отцовой работы с тетей Верой, Мария Николаевна, с которой мы жили в эвакуации, и соседки: мамина подруга тетя Нина и Туболиха. Вкусно пахло картошкой, луком и салом.

– А, Вовка, – обрадовалась Мария Николаевна. – Вон какой большой стал, уж с мать будешь. А кто тебе так лоб поцарапал? Дрался что ли?

– Да это так, – отмахнулся я, жадно оглядывая стол.

– А меня опять замучили ноги. Болят окаянные. Ты как-нибудь с мамой зашел бы. А, Вов?

– Ладно, баб Мань, – согласился я. – Вы матери скажите.

3
{"b":"255167","o":1}