Так, ступень за ступенью, в жизнь его входило существо, полное молодого очарования и жизнелюбия, полное веры в то дело, которому посвятил себя Либкнехт.
Общаясь с Соней, Либкнехт не позволял себе ни одного неловкого или неточного слова по отношению к женщине, с которой был связан прочными узами. Но и от Софьи Рысс требовалась крайняя деликатность во всем, что касалось его семьи. Все было ему дорого, и ко всему он был очень чувствителен.
Когда Юлия Парадис умерла, когда спустя год после этого зашла речь о том, чтобы женой его стала Соня, она, давая согласие, поняла, что берет на себя очень серьезные обязательства и перед ним — революционером, страстным борцом, и перед его детьми.
Понятия отцовского долга и отцовской любви слились в душе Либкнехта в одно. Оставшись без матери, дети должны были расти так, чтобы другая женщина, войдя в семью, не задела их внутренних прав и не поколебала веру в людей.
Чутьем преданного человека Соня ощутила это с первых дней. Напряженный, ищущий, с пытливой душой Гельми; мягкий, добродушно смотрящий сквозь очки, но при этом остро наблюдательный Роберт; девочка Вера с глазами, горящими интересом ко всем, соединявшая в себе деятельный дух и добросердечие, — все представляло собой мир большой и сложный.
Мир этот был связан теснейшими узами с внутренней жизнью человека, которого Софья Рысс полюбила. Один лишь неверный шаг, сухая фраза, взгляд исподлобья, брошенный на ребят, — и они замкнутся в себе, а в сердце отца останется болезненный шрам.
Казалось, за годы дружбы и близости Софья Рысс узнала Либкнехта хорошо. Но жизнь, в которую она вступала теперь, была несравненно сложнее. Новые отношения требовали особой чуткости и непогрешимого такта, иначе можно было очень многое повредить.
XI
Коллонтай застала в доме Либкнехтов атмосферу доброй семейной дружбы. Бывая в Берлине прежде, она знала и о смерти Юлии, и о вторичной женитьбе Карла. Год назад Софья Либкнехт, которая была моложе его на тринадцать лет, чувствовала себя, вероятно, не так уверенно и в поисках правильного тона с детьми нередко робела.
Но сейчас все осталось, по-видимому, позади. Нетрудно было убедиться, что она заняла свое место прочно и что дети стали ее союзниками. Можно было даже сказать, что это ее дети, хотя она так молода и установила с ними отношения равенства, а не покровительства. При таких отношениях было трудно даже понять, воспринимают ли они ее как мать, или как старшую сестру, или просто как близкого человека, которому полностью доверяют и которому многое поверяют.
Семейная атмосфера Либкнехтов так сильно отличалась от всего, что окружало Коллонтай в эти дни, что сердце ее поневоле сжалось: покинув их дом через час-два, она вновь почувствует подозрительность и враждебность вокруг, опять окажется в гуще нелепых и вздорных слухов.
Даже русские, попавшие в такое же, как и она, тяжкое положение, досаждали ей; Коллонтай чувствовала себя среди них белой вороной. Ей преподносили слухи один другого глупее: русские прорвали на широком фронте австро-германский фронт и ведут победное наступление; в России объявлены политические свободы и все ждут амнистии. Кому-то очень хотелось обелить царскую власть, сделать из нее чуть не защитницу интересов народа. Это удручало и раздражало.
С такою же быстротой распространялись слухи, будто французы панически отступают: еще одно-два усилия, и перед немцами откроется прямой путь на Париж.
Эпидемия шовинистического легковерия нисколько не задела семью Либкнехтов. Здесь ценилось все то, что имело ценность до первого августа: говорили о литературе, музыке и, пожалуй, больше всего о живописи. Топ задавала Соня.
Эта устойчивость интересов могла поначалу показаться странной. Словно мир не сдвинулся со своих оснований и ворота цивилизации не сорваны с петель.
Позже, вслушавшись, Коллонтай уловила как бы вызов всему и всем, сознательное намерение показать, что прежние ценности неизменны. Какие бы мерзости в и творились вокруг, а сознательный человек не отказывается от того, чем дорожил всегда.
Рисовки тут не было, скорее ответ тому хищному и темному, что надвинулось на человечество.
Уже после первых слов Карла — он справился, есть ли у нее новости, и с таким же вниманием и самоотдачей выслушал ее, — после первых минут общения с ним Коллонтай почувствовала, что он такой же, как и в кулуарах рейхстага или на улице, когда поздно вечером они возвращались с того проклятого заседания.
Карл подчеркивал лишь, что ни одной духовной ценности не уступит. Никаких этих модных фраз — «Ах, какая там литература, когда идет такая война!» — от него услышать нельзя было. В этом звучала особая стойкость. Ничего он не собирался отдавать в чужие руки — от жесточайших идейных схваток и вплоть до творений Шекспира и тончайших красок художников.
В его поведении естественность соединялась с какой-то декларативностью.
Обратившись к Гельми, отец сказал:
— Слушай, мой мальчик, я заглянул в твои тетради. Понимаешь ли, ошибок меньше, чем было, но они есть. Надо быть неумолимым к себе. Условие ведь у нас прежнее — ты обязан стать человеком. Условие остается в силе.
— Но война, отец? Все пошло кувырком. В гимназии больше болтают о положении на фронтах, чем о занятиях и уроках.
— А ты пренебреги всей этой болтовней. Не можешь же ты выйти завтра на улицу и во всеуслышание заявить, что война — обман народов и подлость. Ты еще слишком юн, и это дело наше. И мы его сделаем, будь уверен.
— Но как я могу молчать, когда одноклассники мои бредят фронтом, рассказывают друг другу, кто и из какой семьи сбежал тайком на войну!
— Предоставь это им. Для них запах победы и запах крови — одно. Между тобой, моим сыном, и этими буржуазными барчуками целая пропасть.
— Хорошо, ты и, допустим, я, еще кое-кто… Но таких, как они, большинство.
— Пойми же, о мой бог! Ты ученик гимназии, а в гимназии учатся по преимуществу дети тех, кто кричит «Hoch!», машет шляпой, видя колонны солдат, кто жаждет победы… Твой отец не жаждет победы. И миллионы честных людей, пока что обманутых, рано или поздно пробудятся, поверь.
Соня, скрестив на груди руки, переводила взгляд с мужа на Гельми. Она ничего не произнесла и тем не менее принимала участие в разговоре тоже. Быть может, именно потому, что она тут присутствовала, да и Коллонтай сидела у них, возникла надобность в таком, с нажимом, с подчеркнутой страстью, разговоре с сыном.
В какое-то мгновение Соня поняла, что объяснение обходится слишком дорого обоим. Гельми стал бледен, складка, разделявшая подбородок надвое, стала как будто резче и напряжение в глазах тоже. А отец словно вел разговор через голову сына с другими.
— Карл, милый, не требуешь ли ты слишком много от мальчика? — осторожно заметила Соня. — Один против всех?.. Ведь у него и плечи не такие, как у тебя, пока что.
— Ты не права! — возразил запальчиво Гельми. — Мне под силу гораздо больше, чем я брал на себя до сих пор.
Либкнехт словно пришел в себя: отступил от черты, к которой подошел вплотную.
— Соня права, мой мальчик. Мы с тобой в самом деле немного погорячились. Все еще впереди — у меня, да а у тебя. У тебя тем более будет еще время сказать свое слово.
— Дети, дети, — спохватилась Соня, — мы совсем забыли, который час теперь. Вам давно пора спать.
Боб рисовал, поглядывая то и дело на взрослых. Верочка с какой-то легкой сноровкой вязала. И оба были прикованы к спору. Они поднялись неохотно. Еще труднее было остановить Гельми, который был очень взволнован.
Когда Соня увела их, стало еще заметнее, что Либкнехт, старающийся выглядеть уверенным, на самом деле переживает нелегкие дни. На время он как будто забыл о Коллонтай: зашагал по столовой, продолжая мысленно разговор.
— Происходит нечто непостижимое. — Это было произнесено вслух: Соня вернулась, и слова его были адресованы ей и гостье. — Я беседую с уборщицей, прачкой, с человеком, который доставил нам уголь, с трудовыми людьми… То, что они говорят, переворачивает мне душу. Ну хорошо: я воюю с самим собой, по многу раз спрашиваю себя, как это я смог санкционировать грабеж и разбой. Но вот они, эти люда: повторяют все то гнусное, что говорили члены фракции, доказывая свою правоту. Понимаете ли, социал-демократы уловили самые низменные настроения народа и стали их глашатаями!