Она удовлетворенно вздохнула, он схватил ее, и они повалились на большой продавленный диван, служивший границей между двумя королевствами: музыки и моды. «Высокой моды», – всегда уточняла Гортензия, морща нос.
– А что, если…
– Если немного приподнять полы юбки?
– А что, если… я все-таки соблазнюсь на Zitronenschnitte[1]? Он такой пухлый, такой хрустящий, и лимон в меру кислый… Вот даже не знаю… А ты что закажешь, а?
– Ничего, – оскорбленно бросила она. – Я буду смотреть, как ты ешь, и думать о своем плиссе. Может быть, немного передвинуть талию? Или не стоит…
– Ты всегда так говоришь, а потом заказываешь гору пирожных и доедаешь все до последней крошки. Вылизываешь тарелку, говоришь с набитым ртом, ты жутко противная, Гортензия Кортес!
– Это все потому, что я раз и навсегда решила для себя, что не буду толстеть. Тут все дело в стратегии. Я сильнее, чем калории. Они портят жизнь всем девушкам на свете, а я их презираю. Они обижаются на такое отношение и стараются держаться от меня подальше.
– Надень пальто, в парке ветрено. Мы пойдем пешком, развеемся.
– У Максима Симоенса в двадцать три года был свой торговый дом!
– Бери перчатки, шарф и шапочку. Оставь уже в покое это платье и свои булавки. Мое брюхо вопит от голода, ты должна покориться, женщина!
* * *
Они шли по парку навстречу шквальному ветру. Гортензия висела на руке Гэри. Он широко шагал, она семенила рядом. Он хмурился, пытаясь ухватить нужный аккорд. Она мысленно втыкала булавку в ткань платья на манекене с колесиками. Он высчитывал шестнадцатые, она поправляла драпировку. Каждый был погружен в свои мысли, они не замечали ни бегунов, трусцой круживших вокруг них, ни любопытных белок, ни лужайки и холмы, ни игроков во фрисби, ни многочисленных лоточников, продающих баварские крендельки и сосиски, санки и мячики. Зимний парк был коричневым и голым. Он сейчас совсем не был похож на те почтовые открытки, которые покупают туристы.
Деревья качались, ветки дрожали, носы краснели от холодного ветра, слезы застили глаза. Но Гортензия все равно вещала в полный голос. Словно пыталась заговорить этот странный спазм в желудке, который парализовал ее и лишал сил. Каждое утро она просыпалась с этим спазмом. Она не знала, как его назвать и отчего он происходит. Будто внутренности завязываются в узел и она погружается в душный, липкий страх. А что, если жизнь проходит мимо? До этого она жила на полную катушку, вокруг был цветной многоголосый фильм, но с некоторых пор ее окружала серая муть, от которой накатывала жуткая тоска. Что, если она упустила свое счастье? Она уже почти старуха. Двадцать три года – это начало конца, клетки начинают отмирать, нейроны разрушаются, во всех научно-популярных книгах об этом написано. Время больше не работает на нее – Гортензия это ясно понимала. Но при этом не знала, в какую сторону ей двигаться. И скоро у нее кончатся все ее сбережения. Она накрутила на палец прядь волос, наклонилась, не отпуская руки Гэри, подобрала с земли сухую веточку, подняла наверх свою пышную шевелюру и, действуя веточкой как шпилькой, соорудила замысловатый пучок. Освобожденный лоб слегка наморщен, горделивая длинная шея устремлена вперед – Гортензию вновь одолевают мучительные размышления. Надо что-то менять. Долой сомнения. Не обращать внимания на проклятый узел в животе. Действовать. Так и страх пройдет. Она ведь всегда шла напролом.
– Или же… Я вообще все переделаю. Складки наверху, а низ узкий. Юбка карандашом, и пышный верх с двумя большими бантами, и три маленькие жемчужинки-пуговки на задрапированной талии. Что ты на это скажешь?
Он расслышал только последние слова, и они ему как-то не понравились. Хромые утицы, проковылявшие по его грезам. Какие-то темные пятна на его грезах. Фальшивые ноты в музыке его души. Диссонанс. Он ненавидел диссонанс.
– Мог хотя бы ответить!
– Гортензия, умоляю, я гоняюсь за нужной нотой… Маленькая звучная нота, которая приведет за собой все остальные. Она тут, недалеко, я ее почти уже выследил! Дай мне возможность ее спокойно поймать, и потом, обещаю, я выслушаю тебя.
– Ты понимаешь, кризис уже все начал разрушать. Цифры продаж скачут, налоги с текстильных товаров все выше, все торговые дома это знают и сосредоточиваются на проверенных временем образцах, на привычных для них ценностях и имиджевых разработках. Я должна как-то встроиться в эту систему, не то поздно будет. И тогда я закончу свое профессиональное существование и пойду обметывать петли.
Она крепче сжала его локоть, чтобы привлечь внимание к себе, к своей неразрешимой проблеме – к спазму в животе, ставшему уже спазмом в горле.
– Как будто в жизни нет ничего, кроме твоей музыки! – выкрикнула она. – Поговори со мной, Гэри, ну поговори же!
Она наклонилась к нему, вдохнула запах его туалетной воды, смешанный с запахом мокрой шерсти от его темно-синей бесформенной куртки. Сколько он уже ее таскает, эту куртку? И отказывается покупать другую. Она помнит ее почти всю жизнь. На ней даже есть ее отпечаток: затертость в том месте, где она держит его под руку. Это мой личный знак, след моей руки. Она вцепилась в него, встряхнула, он высвободился. Она опустила руку.
– Я должна изобретать новое, двигаться вперед. Это единственное средство против кризиса. Только креативность может сдвинуть с места застоявшийся рынок. И все это я должна делать в одиночку. Я одинока, о, как же я одинока…
Он не повернул головы. Он продолжал гнаться за той самой, изначальной нотой. Ми, соль, ля, си, до, до-диез… Греза упорхнула. Он стиснул зубы, сжал кулаки. Отбросил движением головы шарф, который закрыл ему нос. Дернул рукав своей синей куртки. Потянул сильнее. Дернул изо всех сил. Гнев гудел и метался в нем, как ветер в ветвях. Он был просто в ярости. Ведь, казалось, уже почти поймал!
«Не нервничать, главное, не нервничать, у меня еще есть те первые ноты. Созвучие появится потом, в покое и тепле чайного салона».
Это было его убежище. Именно там ему пришли в голову первые звуки его первого фортепианного концерта. Когда он дул на взбитые сливки шоколада по-венски. И царапал в блокноте ноты, теснящиеся в голове. Блокнот всегда с ним, в кармане. И маленький мягкий карандаш, который буквально летает по листу бумаги.
– Значит, тебе наплевать, – нудила Гортензия, – ты меня не слышишь, ты меня вообще не слушаешь, я для тебя кто? Мебель, что ли? Статуэтка на шкафу? Недовкрученная лампочка?
Она опять отпустила руку Гэри. Отошла на шаг. Подставила лицо жестокому ветру. Вновь почувствовала, как судорогой свело живот. Нет, она не уступит. Ни спазму этому, ни Гэри. Дальше пойдет сама. Одна-одинешенька. Мы вообще одиноки в этой жизни. Надо вбить это себе в голову и уже никогда не забывать. «Я одинока, совершенно одинока на свете. Да, но чего я добьюсь в одиночку?» Она наподдала ногой мячик, за которым мчался что есть сил парнишка, послала его в противоположную от мальчика сторону, еще дальше, малыш завопил от возмущения, а потом заревел от обиды. «Тебе же лучше, – прошипела она. – Побежишь-побежишь, да и догонишь его. Не конец света, нечего орать. Руки-ноги есть, вот и действуй!»
Мальчик замолчал и удивленно уставился на нее.
– А чего это ты плачешь? – спросил он, опуская уши своей канадской шапки.
– Не плачу я. Свали отсюда.
– Ты злюка! Злюка и к тому же еще и уродина! У тебя сухая ветка в волосах. Фу, как это некрасиво.
Она пожала плечами и вытерла глаза изнанкой рукава. Обернулась к Гэри, чтобы заручиться его поддержкой. А он к тому времени уже поймал такси и залез в него, даже ее не подождав.
– Гэри! – закричала она во весь голос, чувствуя, как слезы подступают к глазам. Смахнула их перчаткой и еще раз заорала: – Гэри!
Она побежала к машине. Он захлопнул дверцу перед ее носом. Опустил стекло и обронил:
– Прости, дорогая, мне нужно немного тишины и спокойствия. Оставляю тебя наедине с твоей плиссировкой. Быстрая ходьба – лучший друг всех погруженных в тревожные думы.