Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Было организовано несколько кружков, жадно впитывавших слова и понятия, в такие определенные формы отливавшие стихийное недовольство и нараставшее вековое озлобление. Наконец Николай решил созвать в слободе всеобщий волостной сход всех окрестных обществ. Было назначено ближайшее воскресенье.

IV

– Ой, Миколка, повадится хорь за курями, прищемит хвост дверями.

«Уууппь… ууппь… ууппь…» – оттуда, где, поблескивая, узко светлело меж камышей, неслись упорно и монотонно укающие звуки выпи.

Тени, вытянутые, длинные, тянулись к пруду, к мельнице, откуда несся все тот же неутомимый, непрерывающийся, но забываемый от постоянной привычки шум, и никак не могли дотянуться, – солнце из-за верб еще заглядывало на пруд, на берег, на плотину. Гуси, легонько гогоча октавой, белой вереницей не спеша переваливались к возам.

– Микола, я тебе говорю – брось!

– Когда я был в полку…

– И это не одобряю: зачем ушел из полка? Охвицер так охвицер, пан – пан, мужик так мужик… Зря я на тебя деньги тратил, обучал?.. чтоб в дело произвести, а не как… почему бросил?

Пузатый самовар, около которого сидела старая-престарая баба Горпино, курлыкал, из-под крышки рвался пар, быстро таявший под нависшими над столом лапчатыми листьями клена, и, точно издеваясь, уродливо показывал в своих отчищенных боках отраженные, растянутые, обезображенные лица, стаканы, чашки, тарелки.

– Когда я был в полку, привели солдата. Одно твердит: «За правду стою… все минется, одна правда останется». Сам знаешь, в полку: «точно так» да «чего изволите», ну а он, чуть чего, требует правды. Били его, на часах морили, на хлебе, на воде, – подай ему правду, да и шабаш. Так и пошел в дисциплинарку, и засекли за правду-то…

– Э-э, поешь, як курица на насести.

И голосом, от которого тонко зазвенели стаканы и шумно поднялись тучей голуби, мирно клевавшие просыпанную пшеницу, загремел:

– Вот она, правда, во, во! – И он засучил и протянул сыну лохматую жилистую руку с резкой, выпукло и мощно подымавшей кожу мускулатурой. – И вот она, правда, во! – И он громко хлопнул себя сзади по шее.

– Иван Макарыч, прикажете рушку ковать? – Мельник снял шапку с белой головы и глядел белым лицом и белыми, запушенными мукой ресницами,

– Да что вы, дьяволы, не знаете своего дела!.. А почему свиридовскую пшеницу не взбрызнули перед помолом?

– Та они не велели, мука горит.

– Да кто тебе хозяин: они или я? Теперь лишний мешок и упустили… Скажи Сазонту, чтоб на поле рабочим сала не брал… пост, неча бога гневить…

– Жалются…

– Но-о… заелись… бога-то тоже вспомнить надо…

Мельник ушел.

– Был я молодым, ладный парень, здоровый, и мне тоже правды хотелось… чтоб жинка была, чтоб детишки бегали возле, чтоб свою землю ковырять, чтоб свою скотинку на водопой гонять, а замест того…

– Отец, да я не о том…

– Погоди, сыну. А замест того до сорока годов по чужим хатам до чужих жинок как вор крался, а которые дети были, так байстрями по свету пошли, я их не знаю, и они меня не знают, а скотинку на водопой гонял хозяйскую, а землю до кровавого поту убирал, годувал, пестовал все чужую… Да-а!

Он налил из пузатой чашки дымящийся чай, поставил блюдце на три пальца и, громко прикусывая сахар, шумно втянул губами.

Острые тени дотянулись до пруда и расплылись, погасив блики, и веселый берег, и белая от муки крыша, и плотина померкли, точно тень легла на смеющееся лицо. Но на противоположном берегу еще золотилась узенькая полоска.

Рыбы взапуски пускали по светлому лицу воды круги. Водяной бык, как из бочки, басом гудел в воде, укала выпь, и камыши дремотно стояли, поникнув метелками и неподвижно отражаясь в темной глубине.

– Батько, вот ты сам сказал… Как ты не видишь, что живешь чужим потом и кровью! Сколько на слободе парубков здоровых и сильных, как ты был, и им хочется до жинки пригарнуться… до своей, а они, как воры, лазают до чужих, и чтоб детишки возле бегали, а сам знаешь, сколько покрыток на слободе, сколько бегает байстрят и сколько находят в колодцах младенцев… и чтоб свою землю ковырять, а они потом и кровью поливают твою и проклинают ее, ту землю, которая обвила их и душит, как змея…

– Э-э, потяни порося за хвост, он жалобно поет… мабуть, ты три дня чаю не пил, пей…

И вдруг, побагровев, с набежавшими на шее жилами, голосом, опять вспугнувшим шумно поднявшихся голубей, загремел:

– Не было у меня заступников!.. сам бился!.. сам бился с бедностью, с арендой, с панами, с банками, с начальством, и горше всего, с мужиками, будь они прокляты… а-а!.. все на меня, а я один, как тот волк посередь поля середь борзых… Мясо с шерстью из него летит, а он осел задом, прижал уши, ляскает зубами, только на все стороны успевает поворачиваться…

И он поднялся, огромный, всклокоченный, тяжело расставив в громадных сапогах ноги, действительно похожий на матерого степного волка в глухую осень.

Золотая полоска на том берегу погасла. Тени пропали. Все тонуло в ровных, тихих, наполненных молчанием приближающейся ночи сумерках, и голос, охриплый, дикий, наполнял их:

– Ага-га… потом, кровью поливают… да она не принимает, земля-то, бо полита до самого дна, полита моим потом… насосалась крови, моей крови…

И он бил себя огромным железным кулаком в железную грудь.

– Не было заступников!..

– Ты не про то, батько. Разве ж я говорю, что даром тебе досталось… я лучше всякого знаю твою жизнь… я правды требую не только им, а и тебе. Что твое – твое, твои труды твоими и будут, а что сверх, то будет ихо, потому что сверх твоих трудов – их труды, а то выходит лихва, ростовщичество…

– А что ж ты мне дашь за мои пятнадцать тысяч десятин, за мельницу, за экономию, за мою кровь, за мои грехи, за нудьгу мою? а-а? выкуп? На-кось!!.

И он поднес сыну огромный, из заскорузлых, потрескавшихся, трудно гнущихся пальцев, кукиш.

Оба замолчали и прислушались и вдруг услышали среди неподвижной вечерней тишины, что мельница по-прежнему шумит ровно, неустанно, не прерывая своего шума.

V

– Господа старики, сами знаете, какое смутное время в русской земле. В городах бунты, на фабриках бунты, везде бунты, везде разорение, нищета. Нищета, как язва, съедает русский народ. Но нигде нищета не царствует так, как в деревне. Сами знаете.

– Знаем, – глухо и сдержанно отозвалось среди тысячи людей, отозвалось в слободе и молчаливо, без слов – в степи.

– Отчего же так? Разве не работает русский мужик?

И он глянул с высоты телеги, на которой стоял, на суровые, обветренные, почернелые около земли и под солнцем лица, на грубую изорванную одежду, на потрескавшиеся мозолистые руки, на тысячи глаз, упорно и загадочно глядевших из-под опущенных бровей.

Белые облака торопливо бежали в степь, и, мелькая неровными краями, торопливо бежали по загорелым лицам тени.

– Не дождем, потом поливается пахота, кровью мужицкой сдабривается русская земля. Но из пота и из крови, как чернобыл, одно вырастает – нищета..

Тысячи глаз все так же упорно глядели, тысячи глаз так же упорно таили от века ту же мысль.

– Отчего же это?

Он с секунду помолчал, оглядывая бесчисленную, плотно сдвинувшуюся, напряженно неподвижную толпу, помолчал, как художник, готовый ярко положить последний мазок, готовый взять на этих простых сердцах вековой аккорд, помолчал, и в еще прохладном воздухе, в котором длинно лежали синеватые тени утреннего солнца, торжественно прозвучал голос, точно голос, произнесший в преддверии храма слово евангельской правды.

– Нет у мужика того, чем он дышит, чем живет, – нет земли.

И он ждал взрыва, он ждал бурного выхода страсти народной, но немо и неподвижно было молчание, как в степи в глухую полночь под низким небом.

Точно шуршащие листья закрутил проснувшийся осенний ветер, побежал по толпе шелест, говор, разрастаясь, вырываясь возгласами, выкриками, бранью, угрозами. Головы оборачивались, глаза сверкали, и, как лес, бесчисленно поднялись над головами тысячи мозолистых кулаков.

73
{"b":"254861","o":1}