И отчего это в глазах у папы и бабушки с дедушкой, которые смотрят на меня, – смертельный ужас? Мне легко – как не было легко никогда в жизни. Еще полшага – и за спиной, туда, где я только что прошла, обрушиваются и железная кабинка, и громоздкий пятидесятилитровый бак.
Потом папа бегает вокруг, руки у него трясутся – «как же так, там же ножки вкопаны в землю, там же бетон», – а мне удивительно покойно. Словно я перешла какую-то новую черту – и только легким холодом, будто ног коснулся весенний ветер, – отзывается во мне осознание того, что смерть сейчас, вот только что, постояла совсем рядом, приобняв за плечи, и ушла, тихо улыбаясь.
Одиночество накрывает особенно сильно, если сидеть на бугре, над шоссе, как в детстве, вечером, глядя, как жизнь – чужая жизнь, кажущаяся тепепрь лучше твоей, – проносится мимо в машинах. А на горизонте россыпью огней – города, где, уже освещенные лампами, живут квартиры, маленькие и большие, где на кухне – горячий ужин и после долгого дня все собираются за столом.
– Мы приходим одни. И уходим тоже одни. И всю жизнь одни – на самом деле просто стараемся себя обмануть тем, что одиночество – ненормальное человеческое состояние, – подытожила Маринка.
Мы с Маринкой дружим с пяти лет. Я помню еще, как она – пухлощекая девочка – неуклюже старалась пройти по бревну так, чтоб не упасть. Вот она раскидывает руки, хватаясь за воздух, – а толстенькая нога в растоптанной галоше нащупывает дорогу на узком бревне.
В институте я на каком-то клочке бумаги написала «она была моим банком и духовником, моим психотерапевтом и врачом». Маринке про все, что начиналось после пересечения границы, тоже нельзя было рассказать, нет. Но она хотя бы понимала про одиночество.
У Маринки остался только папа – мама и брат несколько лет назад умерли. И еще есть собака Жулька и кошка Мурка.
Я много раз говорила ей про одиночество то же самое, что теперь она повторяла мне. Говорила, уверенная в правильности сказанного. Только говорить – пусть даже и правильное – и чувствовать его каждой клеточкой оказалось не одно и то же. Я все это знала – а почувствовать довелось только теперь.
Маринка вытянула травинку, откусила молочный стебелек, помолчала и, задумчиво глядя на черную – как в театре теней – березу, делавшую закат своей чернотой сразу яростно-огненным, добавила:
– И про собак. Знаешь, я читала, что бывают животные-самоубийцы. Никто не виноват, то есть. Нет злой внешней силы. Они сами.
Скерцо
Теперь кажется, что вначале был чемодан. Хотя на самом деле – поезд. Или даже так – вначале была виза. Или – студенческий билет.
Впрочем, все это неважно.
А важно, что чемодан купили специально к этому случаю. Не бог весть какой дорогой, но выглядел прилично. Под болоньевой крышкой можно было запросто уместить взрослого человека – только в позе эмбриона, конечно. Именно с таким чемоданом полагается переезжать за границу на жительство.
Болоньевый гигант стоял на перроне Белорусского вокзала в ожидании поезда, объевшись книжками, – учебники, только-только перед отъездом купленный Лев Гумилев, полушубки, мамин и свой (октябрь, зима же на носу), утепленные сапоги, магнитофоны и прочая всячина. В Австрию ехала со мной даже «Книга о вкусной и здоровой пище» – разлохмаченная, с загнутыми уголками и запрятанными между страниц листочками с рецептами, написанными бабушкиным, маминым и еще чьим-то незнакомым почерком.
В голодное время – когда в магазинах ничего не было, а за маслом стояли километровые очереди, в которых на ладонях писали номерки, – мы с сестрой, устроившись за кухонным столом, раскрывали казавшийся нам огромным фолиантом – какой-то инкунабулой – том под микояновской редакцией. Сначала шли сосиски с горошком – отретушированные и красивые до невозможности. Мы играли, что едим – прямо с картинки, причавкивая. А на десерт всегда была клубника – она лежала в разлапистой хрустальной вазе.
Клубника всегда была недосягаемой. Как и земляника – на вес золота. Из детства – пятна солнца на мокрой траве, свежий, особый запах нагретого пригорка, пряно пахнущие листья и красные комочки земляники с розоватым боком. Мы срывали длинные травинки, и папа учил, как нанизывать: накалывать белое, ватное донышко, протягивать осторожно сквозь ягоду, чувствуя, как скользит внутри свободно, чуть застревает у кожицы и выходит с другой стороны. Мы вешали травинки на шею земляничными бусами, пьянели от запаха и были совершенно счастливы.
Складывая чемодан, я со слепой уверенностью положила туда «Книгу» – мне казалось, кусочек детства и счастья мне с собой очень нужен. Как оберег какому-нибудь жителю Средневековья. Или молельная съедобная иконка, которую заглатывали после службы в старой Вене – надеясь унести благословение и благость с собой.
Бабушка считала, что в дорогу обязательно надо брать еду. Много еды. Пирожки, бутерброды и маленькие сырники упрятали в пакеты, а пакеты – в полиэтиленовый мешок. Он полагался в нагрузку к чемодану и маленькому рюкзаку.
В рюкзаке помещался тренировочный костюм, чтобы ехать в нем в поезде, поношенные тапки и павловопосадский платок. Почему-то казалось, что ехать за границу нужно непременно с павловопосадским платком. А еще – огромная красная неваляшка со штемпелем «Большая Катя». Неваляшку я везла для племянницы – или племянника, было не понять, маленькое, но уже очень упрямое существо отказывалось повернуться к ультразвуку лицом. Катя все время бултыхалась между тапками и павловопосадским платком и при каждом шаге мелодично звенела.
Папа всегда начинал нервничать заранее – согласно ритуалу, знакомому с детства, он готовился к отъездам и проводам за сутки. С вечера бегал из комнаты в кухню – «ты ничего не забыла?» – утром, еще за завтраком, многозначительно поглядывал на часы, хотя поезд на Вену уходил поздно вечером. К вечеру невозможность ожидания уже брызгала из него – ни секунды на одном месте, нервный вечный двигатель, снова многозначительный взгляд на часы, если сесть, то суетливо барабанить пальцами по столу, потом выбегать курить, тоже коротко, задыхаясь, не чувствуя вкуса, – весь вкус забирало ожидание.
Поезд, полупустой и неубранный, щеголял надписью «Москва – Вена – Москва» на боку. Проводники лениво проверили билеты, папа нервно пробежался по вагону.
Все как всегда.
Только вдруг проводник – огромный детина с моржовыми усами – вошел к нам с билетами, поглядел подозрительно:
– А виза чешская у вас есть?
Еще неделю назад в Чехию можно было въехать просто так. А теперь нужно визу – настаивал моржовый, чехи ввели обязательные визы даже для транзитных пассажиров. Он так подмигивал и ухмылялся, от него так красноречиво пахло выпитым, что мы с папой не очень-то поверили. Как-то это все было невероятно.
Поезд тронулся – папа тревожно, по-птичьему, подпрыгнул, махнул рукой на прощание.
– Ну ты рисковая, – ухмыльнулся снова проводник и ушел с билетами.
Я ходила по занятым купе, спрашивала каждого – и выходило, что никакая это не шутка.
Проводник с моржовыми усами стоял в тамбуре и курил в окошко. Что, что теперь – покосился он на меня – высадят в Польше, на границе, вот что. Чехи. Они уже неделю высаживают, позавчера даже вот женщину с ребенком – и не жалко им, гадам, было младенца, у меня аж сердце надорвалось. А дальше все добираются кто как может – мужик один такси брал, кружными путями, кажется, через Венгрию в Вену отправился.
Он стоял и ехидно ухмылялся. Помолчал. И присовокупил: «Тебе веревочку с мылом дать? У меня есть».
Мне не нужна была веревочка – нужны были деньги. Я ехала в Вену с одной только банковской карточкой – так безопаснее, да и мама хотела меня встретить.
На белорусско-польской границе польские пограничники заволновались: «Пани, будут проблемы, высадят на границе, пани».
А я упрямо думала – все будет хорошо. Варшава – большой город. Там я сниму деньги в каком-нибудь банкомате, куплю билет на другой поезд, чтобы, обойдя Чехию, доехать до Вены, все будет хорошо.