Очевидно, дело в том, что он вывел немцев из состоянии отчаяния, голода, безысходности. Безработные получили работу, позор и тяготы Версальского договора кончились, когда Гитлер разорвал его, ввел войска в Рейнскую область, начал усиленно вооружаться. У молодежи появилась вдохновляющая (хотя и ужасная) цель порабощения других народов. Он сделал то, что не смогли сделать социал-демократы с их Веймарской республикой. Так чего же их жалеть, когда гестапо их уничтожает (а «тем более» коммунистов и евреев)?
Нужно ли удивляться тому, что и массы немецкого народа, и даже многие интеллектуалы, в частности студенчество, увидели в этом осуществление национальной задачи огромного значения. Именно поэтому всем им хотелось закрыть (или, по крайней мере, прикрыть) глаза на ужасы нацизма, не вслушиваться в сообщения о концентрационных лагерях, хотелось верить, что все это, как и сама варварская идеология нацистских вождей, — неизбежный «накладной расход», побочное и временное явление, что «когда лес рубят, щепки летят», что по мере достижения всего того, что необходимо нации, негативные явления будут ослабевать и в конце концов отпадут. Как это нам знакомо по нашему трагическому опыту!
Эта позиция характерна и для интеллектуалов, и для широких масс при любой диктатуре, осуществляющей крупные национальные задачи и допускающей при этом использование безжалостных, бесчеловечных методов.
Не потому ли и советский народ терпел не меньшую жестокость и преступления Сталина, что находил им оправдание в решении нашей важнейшей национальной задачи — в превращении относительно отсталой аграрной страны в современную и сильную индустриальную державу? В обоих случаях умелым пропагандистам и демагогам оставалось лишь убедить народ в том, что другого пути к решению великой задачи нет. Для этого, в частности, у нас замалчивался и принижался огромный прогресс в России после реформ Александра II, осуществленный за исторически очень краткий период — около полувека.
Нужен был, конечно, и могучий, всепроникающий страшный карательный аппарат. Но ведь еще Маккиавелли говорил в своем трактате «Князь» («Il Principe»): «Князь должен внушать страх таким образом, чтобы если не заслужить любовь, то избежать ненависти, потому что вполне возможно устрашать и в то же время не быть ненавидимым». И Сталин это сумел сделать с большинством народной массы, как и Гитлер.
Очень важно, конечно, и то, что Гитлер получал в самой разнообразной форме поддержку западных капиталистических стран, рассматривавших его режим как барьер против коммунизма. Более того, достаточно было одной французской дивизии, чтобы заставить его отступить, когда он ввел войска в Рейнскую область, нарушая Версальский договор. Но на это закрыли глаза. Здесь, быть может, примешивалось и опасение, что это вызовет выступление немецкого народа в его защиту. Никто не помешал ему вооружаться. В испанской гражданской войне середины 1930-х годов это вооружение и приобретенная на его основе «боевая практика» прошли успешную проверку, а «политика невмешательства» западных демократий в Испании подтверждала, что Гитлер хорошая защита от коммунизма. Вернемся, однако, к Гейзенбергу.
Гейзенберг — верный немецкий патриот (многие называют его националистом, но мы об этом еще поговорим). Его отношение к гитлеризму не могло быть однозначным. С одной стороны, он, конечно, испытывал отвращение к зверствам нацизма, к его варварской идеологии, возмущался подавлением интеллигенции и свободной мысли, тупостью и жестокостью больших и малых фюреров. Но, подобно миллионам своих соотечественников, он не мог не видеть, что с приходом Гитлера к власти закончился многолетний период отчаяния немецкого народа.
Конечно, и для Гейзенберга, и для подавляющего большинства других патриотически настроенных интеллектуалов все было не так просто. Неудивительно, что будучи патриотом он все время испытывал колебания и высказывал в разные периоды различавшиеся точки зрения. Ведь то же было и с большинством наших интеллигентов, писателей-«попутчиков» и т. п.
Более того, к концу 1941 г. Гейзенберг уже почти 9 лет прожил при нацизме. Режим безумного (в буквальном смысле) террора и тоталитаризма и у нас, и в Германии приучал людей к «двойному стандарту» поведения и высказываний, к умению даже говоря, казалось бы, правду, скрывать ее. Так, Гейзенберг, работая над реактором, а не над бомбой, все же объективно готовил атомное оружие. Ведь Вейцзеккер очень рано понял, что в реакторе вырабатывается и «оружейный» элемент, а Хоутерманс полностью разработал вопрос о плутонии (и потому они старались скрыть его результат). Поэтому можно было говорить Шпееру, что они работают над бомбой. Но как они работали!
Еще неясно, как надо понимать переданные Бором (в ФИАНе в 1961 г.) Гейзенберговы слова, что нужно сотрудничать с гитлеровскими институтами и тогда отношение к ученым изменится. Тут важны тонкости: как это было сказано и что имелось в виду. Но это было не для Бора с его настроением.
Нет ничего удивительного и в том, что люди, жившие в то время в совершенно других условиях, в США, Англии, Дании и т. п., — в странах, где не стояло другой национальной задачи большого масштаба, кроме одной единой, — спасения от гитлеровской агрессии, — люди, соответственно сосредоточенные на одном чувстве вражды и ненависти к нацизму, не могли найти общий язык со многими интеллектуалами тоталитарных стран.
В разговорах о Гейзенберге с физиками, особенно западными, часто слышишь осуждение его поведения при нацистах, мотивированное уже тем, что он все же слишком тесно сотрудничал с властями, что в официальных письмах, как официально предписывалось, он в конце писал «Хайль Гитлер» и вообще произносил гитлеровское приветствие.
Трудно судить, что значит «слишком тесно сотрудничал». Выше уже говорилось, что в урановом проекте принимал участие и такой человек, как Лауэ. Гейзенберг (как и Вейцзеккер, а также их друг и сотрудник Вирц) не был членом нацистской партии. Это обстоятельство можно считать чисто формальным. Ведь Иенсен, о поездке которого к Бору говорилось выше, был им, но в то же время явно был далек от верности нацизму. Передача Бору информации о работе над реактором, — строго секретных сведений, — была по существу государственным преступлением, а послание Хоутерманса, переданное (по инициатив Лауэ!) через Райхе, прямо свидетельствует, что Гейзенберг и его сотрудники не хотели бомбы, хотя формально, соблюдая дисциплину, что-то делали. Вообще, уже судя по упоминавшимся выше именам и из записанных английской разведкой разговоров десяти ведущих немецких атомных физиков (интернированных в Фарм-Холл) [19] видно, что большинство настоящих ученых (если не все они) были настроены резко антинацистски, но, как полагается, формально дисциплинированно выполняли свои обязанности. А на Гейзенберга обрушивались опасные свирепые атаки по идеологической линии, и он, как уже говорилось, противостоял им.
Что касается гитлеровского приветствия, то оно было обязательным, оформлено в форме государственного закона. Гейзенберг утешал себя тем, что писать официальные письма ему приходилось очень редко. Устное приветствие имело особое значение только вначале. П. П. Эвальд приводит красочный эпизод (цитирую по книге Бейерхена [8]): «Планк как президент Общества кайзера Вильгельма (своеобразный аналог нашей Академии наук. — Е. Ф.)… прибыл на открытие института металлов… в Штутгарте. Он должен был произнести речь (это, по-видимому, было в 1934 г.), и мы смотрели на Планка, ожидая, как он справится с процедурой открытия, поскольку к этому времени было уже официально предписано такую речь начинать словами “Хайль Гитлер!”… Планк стоял на возвышении. Он поднял немного руку, но опустил ее. Он сделал это еще раз. Затем наконец рука пошла вверх, и он сказал: “Хайль Гитлер!”. Ретроспективно мы понимаем: это было единственное, что можно было сделать, если не желать поставить под угрозу существование всего Общества кайзера Вильгельма» (это основанное в 1911 г. общество объединяло обширную сеть исследовательских институтов; субсидировали его правительство и частный капитал).