Когда Сталин в 1945 г. неожиданно предложил Сергею Ивановичу стать Президентом Академии наук (а за два с половиной года до этого в тюрьме умер его любимый брат), он воспринял это предложение с ужасом. Он знал, что на новом посту ему придется говорить ужасные ритуальные слова, участвовать в преступных мероприятиях по указанию Сталина (потом оказалось, что наступило подавление целых наук), но отказать Сталину — на это тогда никто не мог пойти, результат мог быть совершенно непредсказуемым. Согласие С. И. отнюдь не было проявлением мягкотелости. Он знал к тому же, что если президентом будет не он, то Сталин назначит кого-либо из своих любимцев, который совершенно погубит нашу науку. Теперь мы знаем, что первоначально Сталин хотел сделать президентом Академии даже не Лысенко, а Вышинского. Но вице-президент Академии И. П. Бардин, фактически подменявший больного, уже почти в маразме, президента Комарова и выражавший мнение нескольких руководящих академиков, сумел переубедить Сталина и тот согласился с их выбором кандидатуры С. И. Опять — на этот раз трагически — сплелись его судьба и время, в которое он жил…
Зато С. И. скомпенсировал это унижение своей гигантской по масштабу, необычайно плодотворной работой по поддержке и развитию отечественных наук. То, что он совершил за пять лет президентства, поражает размахом, продуманностью, успехом, огромностью достигнутого. Но это потребовало от него таких физических усилий и нравственных переживаний, что закончилось преждевременной его смертью. Посмотрите на эту фотографию. Ее буквально за несколько дней до смерти С. И. сделал сотрудник ФИАНа Л. В. Сухов в момент, когда С. И. был в своей лаборатории и не знал, что его снимают. Достаточно сравнить ее с более ранними, чтобы увидеть: С. И. шел к смерти. Как и многие другие, я полагаю, что Сергей Иванович сознательно пожертвовал собой для нашей науки, и мы должны с благодарностью склонить головы перед его подвигом.
Вавилов и вавиловский ФИАН[58]
При Сергее Ивановиче Вавилове — директоре я проработал 15 лет. Официально зачисленный сотрудником Физического института лишь в 1938 г., я уже в 1935 г., став аспирантом Игоря Евгеньевича Тамма по Московскому университету, попал в ФИАН (куда Игорь Евгеньевич перенес свой еженедельный семинар), и, покоренный его атмосферой увлеченности наукой, взаимного доброжелательства, соединенного с тактичной взыскательностью, столь непохожими на то, с чем приходилось обычно сталкиваться тогда в других местах, я фактически переселился в институт «на Миусах». Но понадобилось еще много лет после смерти Сергея Ивановича, прежде чем я понял в его личности нечто, как мне кажется, существенное.
С трех «составляющих» этой личности, о которых, по-моему, не писали или писали недостаточно, я и хочу начать свой рассказ.
I. Первое это то, что, как мне представляется, Сергей Иванович ощущал, а может быть, и осознавал себя звеном в бесконечной истории мировой, и прежде всего отечественной, культуры. Историзм в восприятии и осмыслении культуры встречается не так уж часто. Сергею Ивановичу он был свойствен в высшей степени. Я решаюсь высказать мнение, что он видел историю культуры как единое и постоянное стремление человеческого духа к знанию и совершенствованию, единое, несмотря на все уклонения от этой главной линии, обусловленные историческими, национальными и социальными условиями, несмотря на попятные движения и модификации, доходящие иногда до извращения культуры. Он видел нелегкие и сложные пути становления культуры человечества. Все это раскрывается, в частности, при чтении его книг, статей и выступлений по вопросам истории науки, в значительной мере собранных в третьем томе Собрания его сочинений.
В молодости он написал очерки о культуре северных городов Италии, созданной великими художниками, находившимися в услужении у всевластных, правда, и изредка щедрых правителей. В зрелые годы он перевел «Оптику» Ньютона и опубликовал превосходную его биографию, освещенную пониманием эпохи, когда научный гений мог спокойно творить в благоприятной атмосфере устоявшейся университетской традиции. Но при этом призванный королем реформировать монетное дело Ньютон не только блестяще решал технические проблемы, но и должен был участвовать в изобличении фальшивомонетчиков, неизбежно посылаемых на виселицу. Всю жизнь Вавилов пропагандировал исследования Ломоносова, вынужденного для них выпрашивать время и средства, а за одну удачную оду императрице получавшего в награду сумму, которая более чем в 3 раза превышала его годичное профессорское жалованье.[59]
Поэтому он был способен понять и то ужасное и нелепое, что происходило в нашей стране, в частности, в области культуры. В широком плане, в истории человечества многое очень сходное — он хорошо знал — уже бывало.
Но Сергей Иванович видел, что при всех странностях и трудностях судеб культуры она составляет гордость человечества, и сам писал о ней, с трудом сдерживая восхищение. Он чувствовал себя преемником прошлого, глубоко и лично ответственным за будущее.
Ни по крови, ни по социальной принадлежности, ни по условиям воспитания он не был потомком Пушкина или Державина, Ньютона или Эйлера. Но в кабинете Президента Академии наук в Нескучном дворце, окруженный старинными портретами своих предшественников-президентов и основателя Академии Петра Первого, этот внук крепостного крестьянина был на редкость на месте. Он сидел здесь по праву, которое дает подлинная преемственность культуры. То, что именно он оказался на этом месте, в какой-то мере можно считать случайностью. Но не так уж много было у нас людей, которые тогда могли бы занять его столь же обоснованно и которые столь же глубоко были охвачены стремлением сделать все возможное, чтобы достойно продолжить историю отечественной культуры.
Все, что мы знаем о Сергее Ивановиче, свидетельствует об одном: это стремление преобладало в его жизни и играло главную роль. Ради этого он был готов пожертвовать всем. Вавилов не дожил до 60 лет, ему пришлось пережить в последнее десятилетие его жизни многое, о чем было сказано в очерке «Девять рубцов на сердце». Его переживания были в нем заперты наглухо, но откладывались трагически тяжело. Чудовищная по объему и по психологическому напряжению работа во время войны и особенно потом на посту президента тоже сделала свое дело. Он совершал ее во исполнение своего чувства долга, переносил ради него больше, чем может выдержать человек. И он умер, умер просто оттого, что физические и нервные возможности его организма были исчерпаны.
Теперь я постараюсь обосновать фактами сказанное мною. Обосновать, по существу, нужно два утверждения. Во-первых, о том, что Сергей Иванович воспринимал современный ему — да и любой другой — этап развития науки и вообще культуры прежде всего как часть единого процесса исторического их развития; во-вторых, о том, что свой долг одного из наследников и продолжателей этой культуры, оказавшегося волей обстоятельств в особом положении, он ставил выше каких-либо иных, и прежде всего выше так называемых личных, интересов (здесь сказано «так называемых», потому что исполнение долга и было для него «личным интересом»).
Для того чтобы обосновать первое утверждение, можно сначала вспомнить упоминавшийся уже его персональный вклад в историю культуры. Латынь ньютоновой «Оптики» связывала его не только с университетско-монастырской наукой средневековой, ренессансной и постренессансной Европы, но и с Древним Римом. «De rerum naturae» Лукреция Кара он знал чуть ли не наизусть. Физика, от древнегреческой атомистики до теории относительности Эйнштейна, о которой он тоже написал книгу, вся лежала перед его взором.
История отечественной науки была особой сферой его интересов. В директорском кабинете в ФИАНе стояли — и сейчас стоят — шкафы с застекленными дверцами, где заботливо размещены первые образцы изобретенной Якоби гальванопластики, изготовленные им самолично, позолоченный пшеничный колос и другие подобные чудеса. Этим предметам — полтораста лет. Рядом — миниатюрные приборы, которыми в своих уникальных опытах в начале XX века пользовался П. Н. Лебедев. На стене большой портрет Ломоносова. В этом окружении шли споры о природе свечения релятивистских электронов — о деталях экспериментов и теории эффекта Вавилова-Черенкова. Подводились итоги работ по созданию радиогеодезии и радиодальнометрии, обсуждалась обоснованность принципов создания новых ускорителей частиц. В связи с этим назывались гигантские размеры (десятки и сотни метров) и вес (тысячи тонн) этих новых, вскоре созданных «приборов». В этом же соседстве с приборами Лебедева прозвучали первые слова о термоядерном синтезе. В таком сочетании физики разных веков не было ничего неестественного. Это была зримая преемственность науки.