Я поковылял впереди, прокладывая в сугробах дорогу. Следуя в метре за мной, Марика ступала в глубокие ямки моих следов.
Мутный глаз солнца равнодушно следил за нами из‑за плотной пелены облаков. Ветер свистел где‑то высоко над головой, изредка прижимаясь к земле, снимал с голубоватых барханов снежную пыль, закручивал в спираль или змейками гонял по холмистым просторам.
Мы шли наугад. Единственным ориентиром служил извилистый пунктир ивняка — кусты неровной строчкой пересекали поле по всей его бескрайней длине — и темнеющий вдали лес. Марика, когда тянула меня из сугроба, сказала, что вроде бы видела рядом с ним деревеньку, но не уверена:
— Некогда было разглядывать, что там внизу. Я больше думала, как посадить самолёт.
Я похвалил её, сказав, что лучше сосредоточиться на чём‑то одном, чем распылять внимание на всякие мелочи. А деревня там обязательно должна быть, теперь я в этом был уверен, заметив серые штришки над лесом. Конечно, это могла дымить сгоревшая техника, но мне хотелось верить, что это мирный дым из печных труб.
Прошёл почти час, а мы едва одолели две трети пути. Сплошная белизна утомляла. Глаза радостно цеплялись за торчащие из сугробов пучки кустарников и пролетающих в небе птиц. Не представляю, что стало бы с нами, не будь тёмной полоски на горизонте. Она не только служила ориентиром, но и спасала от снежной слепоты. И это при том, что день сегодня был пасмурный. А если бы солнце ярко светило?
Но на этом наши приключения не кончились. Мы всё время шли, утопая по колено в сугробах, пока я не угодил в настоящую охотничью яму: запорошенную снегом полынью. И как я сразу не сообразил, что ивняк показывает границы речки? Да хоть бы приметы какие были: береговой склон там, ну или обрыв. Так нет ведь. Ровное поле без каких‑либо намёков на западню. А кусты… Ну что кусты? Они разве всегда растут по берегам рек? Может, здесь низинка заболоченная, откуда я знаю.
В общем, попали мы в переплёт. Марика даже закричала, когда я стал исчезать у неё на глазах. Сначала ноги до середины бедра, потом я провалился по пояс и вот уже руки лежат на снегу, а сам я по грудь в ледяной воде. Дыхание сразу перехватило, голову как будто сдавил железный обруч, в глазах чёрные точки пляшут и сердце бешено бьётся. Шинель сразу потяжелела, да и сапоги свинцом налились, так и тянут на дно. Повис я на тёмной от расплескавшейся воды кромке льда и боюсь пошевелиться, а ну как она обломится, и меня течением под этот панцирь затянет.
Марика попробовала сунуться ко мне, но я гаркнул:
— Близко не подходи! Случись чего — водяному одного утопленника хватит.
Она как забегает по берегу, как замашет руками, как завопит:
— Что делать, Саня? Что делать?
— На месте стоять! И так холодно, а ты ещё ветер поднимаешь. — А сам чувствую: ноги судорогой понемногу сводит, да и руки устали такую массу на весу держать. Ещё минут пять, и я на корм рыбам пойду, если они, конечно, в этой речушке водятся. — Ты, это, сними куртку, ложись на живот и рукав к полынье брось. Попробую так выбраться.
Марика сразу бегать перестала. Замерла в трёх метрах от меня, лицо бледное, глаза испуганные, губы дрожат и слёзы в глазах. А плакать боится, типа, чтоб меня не расстраивать. Я ведь такой чувствительный, блин, мои нервы надо беречь. Ага!
Сбросила она рукавицы, вжикнула бегунком молнии, скинула куртку и легла на живот.
— Я сейчас, Саня, сейчас. Потерпи, миленький. Ты только не бросай меня, слышишь?
— П — ползи, д — давай, п — потом п — поговорим, — вытолкнул я, чуть не откусив кончик языка, отстукивающими чечётку зубами.
Марика поползла ко мне по — пластунски. Выбросит куртку на полметра вперёд, два раза подтянется на локтях, помогая себе ногами, и опять. Так и добралась почти до самой полыньи.
А я чую, что всё — писец мне пришёл: шинель как будто из чугуна отлили, а руки совсем уж ватными стали. Ну всё, думаю, добегался по другим временам, так и сгину непонятно где, и никто не узнает, что со мной стряслось.
И такая злость меня взяла. Я вцепился окоченевшими пальцами в лёд, попробовал подтянуться, да толстая корка подломилась, и я плюхнулся в воду, подняв тучу брызг. Тогда я стал биться о речное стекло грудью и отгребать в стороны намокший снег, будто поплыл брасом. Лёд с хрустом ломался, вода бурлила, а я на несколько сантиметров приблизился к берегу.
Марика бросила мне рукав куртки, я ухватился за него, как утопающий за соломинку, прохрипел:
— Тяни!
Она резко дёрнула. Куртка затрещала по швам, но прочные нитки выдержали. Барахтаясь в воде ногами, я на пределе сил помогал Марике, чувствуя стремительно нарастающую усталость. Проклятый лёд всё время ломался, я никак не мог заползти на него и словно ледокол пробивался к берегу.
— Ну, ещё разок, ещё! Давай, давай! Отползай!
Я сипло покрикивал, больше подстёгивая себя, чем свою помощницу. Она и так старалась изо всех сил. Лицо раскраснелось, шлем сбился набок, на глаза опять нависла солнечная прядь. Подтянет меня чуток, отползёт немного, сдует непокорные волосы и снова тянет.
Дела пошли намного быстрее, когда я нащупал кончиками сапог дно речушки. Всё ещё держась за рукав куртки одной рукой, я наполовину окоченевшими пальцами другой цеплялся за мокрый снег, заползал на лёд, который с сухим треском ломался под моей тушей. Барахтаясь в студёной воде, отталкивался ногами от дна и снова тюленем наползал на серебристый панцирь, давя его в сырое крошево.
Наконец я выбрался из западни. Марика схватила меня за воротник, потащила дальше на берег. Я извивался червём, отталкивался руками и полз, оставляя за собой мокрый след. Гигантский слизняк, блин. Оказавшись в безопасности, перекатился на спину. Снег подо мной напитался водой, налип толстым слоем на одежду.
Лежу, смотрю в свинцовое небо, раскинув руки, выдыхаю облачка морозного пара. Рожу всю от холода перекосило, губы синющие, дрожат, а сердце бьётся так часто — часто, и на душе хорошо, будто и не война сейчас, и я не в чужом для меня мире и времени, а у себя в родном Волгограде. И по фигу, что зуб на зуб не попадает. Жив, главное. Жив!
А тут и Марика нависла надо мной, улыбается, кончиком золотистой прядки лицо мне щекочет. Зубки белые, щёчки розовые и ямочки на них такие милые. И вся она такая нежная, такая своя, такая близкая, так и ждёт, когда я её поцелую.
И я понимаю, что хочу её поцеловать, хоть и скрючило меня всего в холодных судорогах. Хочу так, что внутри аж всё свербит, как будто в животе у меня какой‑то механизм крутит без устали шестерёнки, а те зубчиками внутренности щекочут. Да только не могу я её приласкать. И рад бы, да не могу! Сердцем чую: вот оно счастье моё, любовь взаимная, протяни руку — возьмёшь. И ведь пойдёт она, куда позову, хоть на край света за мной отправится. А умом понимаю: нельзя! Ещё только шаг — и кувыркнусь я вместе с этим миром в бездонную пропасть, откуда уже никому не выбраться. Пресловутый континуум, будь он неладен.
А у Марики уже слезинки на глазах выступили.
— Ты чего это, — говорю, — плачешь что ли, глупенькая? Так ведь всё хорошо. Вот он я, целый и невредимый, благодаря тебе.
— Да нет, это от ветра, видимо. А сама отворачивается, чтобы я не видел, как она плачет.
— Ну всё, всё, будет.
Хотел погладить её, уже и руку протянул, да передумал. И так мне противно от этого стало. Да что ж я за сволочь такая, а? Девчушка ко мне со всей душой, а я её прочь от себя отталкиваю, хотя до этого шашни водил, поцелуйчики да обнимашки устраивал. То есть, пока мне это надо было, так будь добра, подруга, расстарайся, ублажи, да грусть — тоску прочь прогони. А как нагулялся, так о законах пространства — времени вспомнил и континуум приплёл. Ну точно — сволочь! Миропроходимец, блин! А ведь она мне поверила, каждому слову, как бы дико они для неё не звучали. А что я сделал в ответ? Поманил и бросил! Тварь!
И нет, чтобы сказать что‑то хорошее, так вместо этого я возьми и брякни:
— Хорош потоп разводить. Всё уже позади. Пошли что ль.