Возле коровника мы расковыряли навозную кучу и наклали в консервную банку отборных нежных навозных червей.
– А где же нам удить? Вы, наверно, знаете все рыбные места?
Гена – так звали парня – опять снисходительно улыбнулся.
– Все озеро, вся рыба ваша, нигде не пугана, нигде не трогана. Забрасывай – и лови.
Мы, однако, долго шли по берегу, выбирая местечко потише, поукромней, чтобы кувшинки росли возле берега.
В большом озере смешно надеяться на большой улов с берега. Как будто мало простору и она обязательно должна околачиваться возле самой земли! На большом озере ловить нужно с лодки. Тем не менее клев был беспрерывный, и мы то и дело выдергивали ершей, плотичек и небольших окуньков. Только один раз ни с того ни с сего мне попался плоский, с легкой позолотцей лещ, не оказавший, как ни странно, никакого сопротивления.
Я не люблю удить на чужие удочки, они мне как-то не по руке, но несколько часов у тихой предвечерней воды все равно наслаждение.
Нанизав улов на длинные прутья, гордые, мы возвращались к сторожке. Теперь-то уж Гена не будет улыбаться так снисходительно.
Но только лещ на долю секунды задержал на себе его внимание. Гена молча сел в ботичок – подобие лодки, выдолбленной из бревна, – и быстро оказался на середине озера. Издали нам было видно, как он занимается там некими упражнениями, связанными с размахиванием рук. Приглядевшись, мы догадались, что он то и дело опускает на глубину и вытягивает обратно леску. Поработав таким образом минут тридцать, Гена вернулся. Дно ботичка сплошь было покрыто рыбой. Тогда мы поняли, что такое Кщара.
Едва начал брезжить рассвет, а мы уже проснулись и вышли на улицу. Все было серое: затуманенный лес, озеро, небо. В одном месте, в просвете между соснами, к серому небу была приклеена небольшая малиновая бумажка зари. День обещал быть дождливым и ветреным. Мы наскоро искупались в Кщаре, выпили по крынке припасенного нам лесничихой молока, взяли рюкзаки и ушли в бор.
Не знаю, чего больше было в этом лесу: деревьев или грибов. Остановившись на тропинке, мы медленно поворачивались вокруг себя. Пока поворачивались, успевали заметить и насчитать на проглядываемом участке леса пятнадцать – двадцать отличных белых грибов. Мы даже затеяли игру, кто больше заметит грибов, не сходя с места. Если бы их собирать, то около тропы (по десять шагов от нее вправо и влево) мы набрали бы, пока шли до Вязников, несколько пудов грибов.
Но грибы нам надоели, и мы стали приглядываться к ягодам. Этого добра было еще больше. Мы ложились на мягкую лесную подстилку и сосредоточенно выедали пространство вокруг себя. Руки наши (мы ели ягоды горстями) вскоре почернели, как, впрочем, и губы, и зубы, и щеки. Сколько же добра пропадет для людей в одном только этом бору! Десятки тонн можно было бы заготовить здесь и грибов, и черники, и брусники. Много ли выберут ребятишки да бабы из окрестных деревень, хоть они и таскают из лесу огромные кузова, полные черники!
Здесь помогли бы только организованные заготовки. Может быть, в такие леса, как Ярополчский бор, в урожайные годы нужно вывозить пионеров, может быть, устраивать комсомольские воскресники.
Что касается нас, то нам было бы жалко уходить от всего этого изобилия, если бы мы не пресытились на год вперед.
К вечеру бор стал редеть, пошли лиственные деревья, и вскоре перед нами открылась клязьминская пойма и контуры Вязников на дальнем крутом берегу, обращенном к нам.
Мы закричали «ура», потому что появление на горизонте Вязников означало для нас конец нашим странствиям, может быть бледно, но зато добросовестно описанным в этой книге.
Конечно, во время путешествия, когда ежечасно зовет, манит не пройденная еще даль, трудно уйти в обстоятельную и подчас тоже зовущую глубину. Тут уж что-нибудь одно: либо путешествовать, то есть идти дальше, в другую деревню, либо оставаться в этой и обстоятельно, в подробности изучать.
Описание, к примеру, Суздаля и прилегающих к нему земель заняло несколько страниц. А между тем о городе, конечно же, можно было бы написать целую книгу. О колхозе в селе Омутском, бурно, неудержимо рванувшемся в рост, тоже можно написать книгу. Мало того, если идти в еще большую глубину, то ведь любая колхозная или городская семья, отдельный человек даже может толкнуть на написание рассказа, повести, а то и романа.
Грустно было уезжать с родной земли, которую за сорок дней пути мы полюбили еще больше.
Древние славяне, уходя из отцовских краев, срывали в реке одолень-траву и кусочек ее корневища хранили во время странствия.
Думается мне, что не столько они наделяли ее суеверными свойствами, сколько была она для них кусочком родной земли, олицетворением родины и неистребимой любви к ней. А что поможет лучше и надежнее в любом трудном деле, чем эта любовь?!
И нам предстоят иные пути-дороги, новые нелегкие маршруты, которым нет конца.
А если так и если не просто трава, а любовь к Родине, то не сказать ли и нам вслед за древним пращуром, поставившим себя перед трудностью незнакомых дорог:
«Одолень-трава, одолень-трава! Одолей ты злых людей: лихо бы на нас не думали, скверного не мыслили, отгони ты чародея, ябедника.
Одолень-трава, одолень-трава! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озера синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды… Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца во всем пути и во всей дороженьке…»
1956—1957
Владимир Алексеевич Солоухин
Я шел по родной земле, я шел по своей тропе…
(вступительная статья к собранию сочинений)
Подробной биографии здесь не будет, хотя жанр предисловия сам по себе и требует некоторых биографических данных, и, ежели предисловие писал бы другой человек, они, естественно, были бы. Ну так вот основные данные. Родился в 1924 году в июне, в селе Алепине в сорока верстах от Владимира, на берегу маленькой речки Ворщи, в крестьянской и, как бы написали чуть раньше, патриархальной семье. Деревенское детство, начальная школа в родном Алепине (сто четырнадцать ребятишек из десятка окрестных деревенек), семилетка в соседнем селе Черкутине, затем Владимирский механический техникум (бывшее Мальцевское училище) и диплом технолога по инструментальному производству.
Никто не знает, почему из ста четырнадцати сверстников и сверстниц в начальной школе одного обуяла страсть сочинять стихи.
Из дополнительных, вспомогательных обстоятельств надо отметить два. Моя мать, Степанида Ивановна, знала наизусть довольно много стихов Некрасова, Сурикова, А. К. Толстого. Возможно, все это было в пределах школьной хрестоматии ее собственного детства (а она родилась в 1883 году), но все же «Не ветер бушует над бором…», «Поздняя осень, грачи улетели…», «Влас», «Где гнутся над омутом лозы…», «Колокольчики мои – цветики степные…», «Вечер был, сверкали звезды…», «Вот моя деревня, вот мой дом родной…» и многое другое в том же роде было мной схвачено и запомнено наизусть с материнского голоса в четырехлетнем возрасте.
К четырехлетнему же возрасту (если не раньше) относится и другое похожее обстоятельство. Моя старшая сестра Екатерина (по-домашнему, нашему, Катюша) повредила тогда позвоночник, упав с лошади, и, будучи целую зиму малоподвижной, много занималась со мной, читая вслух. А книги ее были – большие с картинками однотомники Пушкина и Лермонтова. Тамара, лежащая в гробу (врубелевская, надо полагать), и ангел, летящий по небу полуночи были первыми отпечатками на детской душе. Так что когда в школе пришлось учить по требованию тогдашней школьной программы стихи, то приоритета они не имели. Я был уже, как сказали бы ученые люди, – иммунен. Оспа была привита.
В два последние предвоенные года (1939—1940) во Владимирской газете «Призыв» появилось несколько стихотворений студента механического техникума, но, к счастью, в моих бумагах они не сохранились, а достать газеты того времени теперь не просто.