— Если бы я даже не знал вашего имени, мисс Тэнкфул, — сказал главнокомандующий, глядя на нее с торжественной учтивостью, — мне кажется, сама природа позаботилась о том, чтобы сделать вас достойной любезного внимания любого джентльмена. Однако чем я могу вам служить?
Увы! Сияние карих глаз мисс Тэнкфул несколько померкло в торжественном полумраке гостиной и перед еще более торжественным и спокойным достоинством статной военной фигуры человека, стоявшего перед ней. Яркий румянец, вспыхнувший от урагана, который бушевал в ее душе и в природе, почти совсем сошел с ее щек; вся злоба, которая родилась в ней, когда она хлестала свою лошадь во время бешеной скачки в течение последнего получаса, смирилась в присутствии человека, которому она готовилась наговорить дерзостей. Боюсь, что ей пришлось употребить всю силу воли, чтобы не захныкать и удержаться от слез, которые, как ни странно, выступили на ее прелестных глазах, когда она встретила спокойно-проницательный и в то же время безмятежно-невозмутимый взор своего собеседника.
— Я догадываюсь о цели вашего посещения, мисс Тэнкфул, — продолжал Вашингтон с добротой, исполненной достоинства, которая успокаивала гораздо больше, чем обычная в то время форма светского обращения с дамами, — и позвольте вам сказать, что она делает вам честь. Забота об отце — как бы ни заблуждался слабохарактерный отец — вполне приличествует молодой девушке.
Глаза Тэнкфул снова засверкали, и она быстро поднялась. Ее верхняя губка, которая за мгновение перед этим дрожала в милом детском смятении, теперь застыла и сжалась, когда девушка оказалась лицом к лицу с этим человеком, полным чувства собственного достоинства.
— Я хочу говорить с вами не об отце, — дерзко сказала она. — Я приехала сюда одна, ночью, в бурю, не для того, чтобы говорить о нем; я уверена, что он сам может постоять за себя. Я приехала сюда, чтобы говорить о себе, — о клевете, да, клевете, возведенной на меня, бедную девушку, — да, о трусливых сплетнях обо мне и моем возлюбленном, капитане Брустере, — он ныне заключен в тюрьму за то, что любит меня, девушку, которая не вмешивается в политику и не является сторонницей вашего дела. Как будто каждый влюбленный юноша должен докладывать об этом и спрашивать на это разрешения у вас или, скажем, у леди Вашингтон.
Она на минуту остановилась, чтобы перевести дух; с чисто женской мгновенной интуицией она заметила, что лицо Вашингтона изменилось, — его омрачила какая-то холодная строгость. Но с чисто женской решительной настойчивостью (к которой — да будет мне позволено высказать свое скромное мнение — иногда не мешало бы с достоинством прибегать и нашему, более дипломатическому полу) она продолжала выкладывать все, что у нее накопилось на душе, хотя, может быть, ей пришлось бы с чисто женской, весьма достойной непоследовательностью при случае (через час или два) взять эти слова назад — с непоследовательностью, которую, по моему скромному мнению, нам, мужчинам, не следует перенимать с таким же достоинством.
— Говорят, что мой отец, — быстро продолжала Тэнкфул Блоссом, — принимал у себя в доме двух заведомых шпионов — двух шпионов, которых, прошу прощения у вашего превосходительства и у Конгресса, я знаю как двух достойных джентльменов, столь же достойно оказавших мне любезное внимание. Говорят самую низкую ложь — что эти сведения исходят от моего возлюбленного, капитана Аллана Брустера. Я прискакала сюда верхом, чтобы опровергнуть эту ложь. Я прискакала сюда потребовать от вас, чтобы репутация честной женщины не приносилась в жертву интересам политики. Чтобы дом честного фермера не наводняли шайкой оборванцев — соглядатаев, которые только и занимаются тем, что шпионят да шпионят и заставляют бедную девушку бежать из дому, чтобы она не была им помехой. Это стыд — вот что это такое! Так и знайте! Это величайший позор — вот что это такое! Вот и все! Да кто же они такие, как не шпионы?
При воспоминании о нанесенных ей обидах возмущение ее все больше нарастало; пока она говорила, она придвигалась к нему, и теперь ее лицо, раскрасневшееся от смелости и прекрасное в дерзкой отваге, было совсем близко к благородным очертаниям лица и спокойным серым глазам великого полководца. К ее величайшему изумлению, он наклонил голову и торжественно и доброжелательно поцеловал ее в самую середину ее дерзостного лба.
— Прошу вас, садитесь, мисс Блоссом, — сказал он, беря в свою руку ее холодную ручку и спокойно усаживая ее опять в свободное кресло. — Садитесь, пожалуйста, и, если можете, уделите мне несколько минут внимания. Офицер, которому я поручил неблагодарную задачу занять ферму вашего отца, — представитель моей армии и настоящий джентльмен. Если он до такой степени забылся, если он унизил себя и меня до того, что…
— Нет, нет! — воскликнула Тэнкфул с лихорадочной живостью, — этот джентльмен вел себя в высшей степени прилично. Наоборот, может быть, я…
Она запнулась и умолкла, вспыхнув при воспоминании о лице офицера со шрамом от удара хлыстом.
— Я хотел сказать, что майор Ван-Зандт, как джентльмен, должен был понять и извинить вполне естественную вспышку гнева дочери, — продолжал Вашингтон, и в глазах его ясно читалось, что он уже все понял. — Но позвольте мне теперь разъяснить вам другое обстоятельство, относительно которого мы, по-видимому, совершенно расходимся во взглядах.
Он подошел к двери, вызвал слугу и отдал ему какое-то приказание. Через несколько минут молодой офицер, который вначале впустил ее, снова появился со связкой служебных документов. Он с лукавой усмешкой взглянул в глаза Тэнкфул, как будто уже слышал ее разговор с начальником и оценил по достоинству то, что не могли уловить сами действующие лица, а именно — несколько юмористический характер всей сцены.
Однако, очутившись перед ними, полковник Гамильтон стал с самым серьезным видом перелистывать бумаги. Тэнкфул в растерянности кусала губы. Смутное чувство страха и предчувствие чего-то позорного, вот-вот готового разразиться; новое и необычное сознание своего одиночества в присутствии двух высокопоставленных людей, неловкое ощущение при виде двух женщин, которые таинственным образом появились в комнате из другой двери и, казалось, издали пристально наблюдали за нею с таким любопытством, как будто она была каким-то заморским зверем, наконец тревожное волнение при мысли о том, что вся ее будущая жизнь и счастье зависят от событий, которые произойдут в течение следующих мгновений — все это так потрясло ее, что храбрая девушка вздрогнула в сознании своей отчужденности и одиночества. Тем временем Гамильтон, обращаясь к начальнику, но при этом явно бросая взгляды на одну из вошедших дам, передал Вашингтону какую-то бумагу и сказал:
— Вот обвинительное заключение!
— Прочтите его, — холодно произнес генерал.
Полковник Гамильтон, явно отдавая себе отчет в том, что в комнате находятся и другие лица, кроме мисс Блоссом и генерала, прочел бумагу. Она была изложена в лаконических военных и юридических формулах; в ней кратко сообщалось, что, по определенным сведениям, лично известным писавшему, Эбнер Блоссом, владелец фермы «Блоссом», часто принимал у себя двух джентльменов, а именно «графа Фердинанда» и «барона Помпосо», подозреваемых в том, что они являются врагами нации и, возможно, предателями континентальной армии. Документ был подписан Алланом Брустером, бывшим капитаном коннектикутского отряда. Полковник Гамильтон показал Тэнкфул подпись, и она сразу же узнала знакомый скверный почерк и столь же знакомые орфографические ошибки своего возлюбленного.
Она встала. Ее глаза теперь так же откровенно выражали растерянность и смущение, как за минуту до этого пылали негодованием. Она поочередно встретила взгляды всех присутствующих, которые, казалось, всё теснее окружали ее. Но я вынужден признать, что с чисто женским инстинктом она чувствовала больше недружелюбия в безмолвном присутствии двух женщин, чем в возможных открытых критических замечаниях представителей нашего пола, часто незаслуженно поносимого.