Как ни странно, ожесточенней всего школа боролась со школьниками не за соблюдение формы одежды – многим родителям даже нашего небедного военного поселения форма была просто не по карману. Мальчишки к гимнастерке, из ставших короткими рукавов которой торчали худые запястья, донашивали отцовские штаны, девчачьи фартуки приходилось наращивать в ширину… И с этим учителя смирялись.
А беспощадную борьбу школа вела с любыми вольностями в использовании письменных приборов и приспособлений. Форма ручки для письма, артикул стального перышка, которым она оснащалась, цвет чернил и конструкция переносной чернильницы – все это почему-то строжайшим образом регламентировалось.
Возможно, техника письма так жестко контролировалась потому, что было ощущение близости между ее вольностями и неуправляемостью содержания, между пренебрежением каллиграфией и сомнительностью смыслов.
Каноническая ручка – основной прибор для письма – представляла собой тонкую палочку синего или красного эмалевого цвета, на одном конце которой был смонтирован держатель для стального пера – двойной жестяной зажим, в щель которого и вставлялось с некоторым усилием перо.
Моделей перьев – тонких, слегка изогнутых обрезков закаленной стали – зачем-то производилось множество. Было каноническое, обязательное для школьников № 86, с острым раздвоенным концом, начинавшее по мере износа царапать тетрадную бумагу и ставить чернильные кляксы. Было запретное «с шишечкой № 21», имевшее закрепленную в названии шишечку на пишущем конце. Шишечка оставляла след «без нажима» и не удовлетворяла школьным требованиям. Вопреки репрессиям, «с шишечкой» писали школьные диссиденты – я этой формой протеста пренебрегал, у меня и без того почерка не было никакого, и тройку по чистописанию учительница младших классов Антонина Павловна исправляла на четверку только из уважения к моим успехам в родной речи. Еще было изысканное рондо, технических отличий которого я не помню, узенькое чертежное, наносившее на бумагу тончайшую линию, жесткое № 11, которым было выгодно играть в «перышки»… Впрочем, об этой игре можно рассказывать отдельно и долго, как-нибудь в другой раз. А тут речь идет о приспособлениях для письма, с помощью которых я начинал занятие, продолжающееся до сей поры, – вязание букв и слов в необходимые последовательности.
Рядом с перьями нельзя не упомянуть чернильницы. Назывались они многообещающе «непроливайки» и действительно были так устроены, что чернила – полагались обязательно фиолетовые – вроде бы не должны из них выливаться: края небольшой фаянсовой чашечки с голубым изображением пионера на боку загибались внутрь, так что при переворачивании содержимое задерживалось этими краями. На деле чернила выливались за милую душу, портя тетрадки – ни в коем случае не толстые, «общие»! – и внутренности портфеля – никаких рюкзаков…
А теперь случай, ради которого и затеян этот рассказ.
Классе в пятом-шестом нас обуяла мода на особой конструкции ручки. Это были железные трубочки, с двух сторон заткнутые железными же пробочками. В одной из этих пробочек был смонтирован обычный держатель для перьев, в другую вставлялся огрызок простого карандаша – отечественного «Конструктора» или пижонского желтого чехословацкого Koh-i-Noor, неведомым промыслом иногда попадавшего в отдел канцелярских товаров нашего военторга. В нерабочем состоянии пробочки затыкались пером и карандашом внутрь трубочки, так что можно было небрежно сунуть ее в карман или бросить без всякого опасения в портфель. В случае надобности соответствующая пробочка переворачивалась, возникало обычное орудие для письма или даже небольшого рисования.
Создание технического гения середины прошлого столетия, эти трубочки по удобству использования предшествовали шариковым ручкам.
При этом у ручек-трубочек было еще одно высоко ценившееся в нашем кругу потребительское качество: если вынуть обе затычки, оставшуюся сквозную трубочку можно было использовать для плевания жеваной промокашкой.
Надо ли упоминать, что школа вела с проклятыми трубочками войну на истребление? И что мы постоянно плевали сквозь эти трубочки? Так что мода на них – официальное торговое название было, если не ошибаюсь, «ручка-карандаш складная» – была вполне объяснимой.
Пользуясь местом отличника за первой партой и неписаным правилом, по которому на плевок можно было отвечать плевком же, но не затрещиной, я плевал без промаха. Мои мишени, в свою очередь, при любом возможном случае – например, когда я на уроке литературы вдохновенно читал что-нибудь у доски – плевали в меня и тоже попадали. Несмотря на противные ощущения от мокрой бумаги, это было довольно мирное переплевывание.
Географичка наша Фаина Арсеньевна к концу каждого учебного года уходила в декретный отпуск. Не помню, вызывало ли это у нас какой-либо физиологический интерес, но помню, что мы принимали с естественным энтузиазмом отмену уроков географии. Впрочем, иногда урок не отменяли, а заменяли – приходил свободный учитель, и начиналась биология, а то и физика…
В тот день пришел Герман Михайлович, директор школы, преподававший историю. Как сейчас помню, речь зашла о набегах Большой Степи на русские – или какие они тогда были – княжества.
Сейчас я так опишу свое состояние в те минуты: мною вертел бес. То ли воинственные истории борьбы со степняками меня воодушевили, то ли я просто потерял на какое-то время рассудок… Во всяком случае, как говорит в боевиках мой любимый Брюс Уиллис, ничего личного не было в моем поступке, к директору я относился с ровным уважением, он был молчаливый и не слишком строгий.
Тем не менее автоматическими, будто во сне, движениями я проделал всю подготовку к плевку:
нажевал кусок розовой промокашки и свернул его в тугой шарик;
под партой затолкал этот шарик в ручку-трубочку, затычки из которой были давно вынуты и лежали в парте же;
вынул из-под парты кулак с зажатой в нем трубочкой и поднес его ко рту, будто оперевшись подбородком на руку в приступе интереса к истории…
И плюнул, как только Герман Михайлович повернулся к доске, чтобы нарисовать направления набегов неразумных хазар и вечно пляшущих половцев.
Розовый комок попал точно в высоко подбритый, «под полубокс», директорский затылок и прилип.
Время остановилось.
В этом остановившемся времени я обернулся и оглядел класс.
Старательные девочки следили за уроком по учебнику со штриховыми изображениями кочевников, нестарательные расплетали и заплетали перекинутые на грудь косы, двоечники на задних партах тихо дрались, остальные играли в упомянутые перышки и рисовали танки в тетрадках. В целом царила обычная школьная симуляция порядка, но на самом деле все всё видели и ждали продолжения кошмара.
Герман Михайлович, не поворачиваясь, занес руку к затылку и сбросил мерзкий снаряд. Потом он повернулся к классу и посмотрел мне прямо в глаза. В его взгляде не было сомнения.
Время не двигалось. Я приготовился ко всему.
Директор усмехнулся.
– Кабаков, иди к доске, – сказал он, – перескажи краткое содержание сегодняшнего урока.
От доски я увидел, как Вовка Ю. готовится к плевку. Он не мог не использовать такой случай – меня вызывали редко, поскольку учителя были уверены в пятерках. Промокашка, склеенная слюной переростка, не замедлила прилететь прямо в мой лоб. Я непроизвольно отмахнулся.
– Что ты машешь руками, – все с той же усмешкой сказал Герман Михайлович, – продолжай рассказывать.
Генка М. неудачно прицелился и попал всего лишь в пуговицу кителя, жеваный шарик шмякнулся на пол.
Я продолжал рассказывать про набеги.
Класс правильно понял директорскую усмешку: я стоял под градом плевков.
К тому времени, как прогремел избавлением звонок, всё понял и я.
– Герман Михайлович, простите меня, – еле слышно пробормотал я, топчась рядом со столом, на котором директор заполнял классный журнал. – Я… я не хотел…
– Неправда, хотел, – возразил директор, закрывая журнал, и опять посмотрел мне в глаза без сомнения во взгляде. – И плохо, что хотел именно в затылок… Давай.