Литмир - Электронная Библиотека

— В кювет! — закричал кто-то. — Живо!

Он даже нахохлиться не успел, как тут же, за его спиной, брызнул свинцовый дождь. К счастью, дождь этот быстро прекратился. Юзукасу еще не раз доводилось ездить по дороге, когда матери уже не было в живых. Вдвоем, с отцом. Но то были унылые, слякотные дни — чернели обломки мостов, в руинах лежали города и не было никакой благодати. Отец все чего-то искал в городах своей юности. Но почти повсюду встречали его заколоченные двери, пустые, осиротевшие скверы, уныние. Бывало, остановится у какого-нибудь дома и говорит — здесь, Юзукас, была парикмахерская, здесь — кондитерская, там — ресторан. Многих слов Юзукас не понимал, от этого речи отца казались еще таинственнее. Возле одной темно-серой стены, зияющей глазницами окон, они простояли довольно долго — там была ткацкая фабрика, там когда-то работала мама.

Однажды на них с лаем набросилась собака, дверь открыл мужчина в пижаме и, утихомиривая рвущуюся с поводка огромную черную овчарку, пригрозил: «Спущу!» В другом месте сгорбившаяся настырная старушка с накрученными на бигуди волосами ласково улыбнулась и, радушно кивая головой, сказала: «Милости просим, господа, заходите». — «Сумасшедшая», — сказал отец, когда они спускались по лестнице.

Многие знали отца, частенько останавливали его на улице. Юзукас диву давался, откуда у него столько друзей и знакомых. Они встречались у домов со странными надписями, на перекрестках. Особенно запомнился ему темный, облупившийся, кирпичный дом с круглой оконной нишей, выходящей на асфальтированную площадь, за которой грохотали поезда.

Много лет спустя Юозас найдет этот дом, долго будет ходить по жалким коридорчикам, разглядывать комнату с прогнившими половицами, старую мебель, чувствуя на себе взгляд седенькой старушки, стоять у окна, где когда-то по утрам и вечерам, завязывая галстук, косился на площадь его отец. Седенькая старушка не выдержит и спросит, кто он такой. И когда он ответит, что когда-то здесь жил его отец, что-то выплывет из густого тумана ее памяти: да, да, жил такой, разговорчивый, франтоватый молодой человек, он потом навестил ее с двумя детьми — мальчиком и девочкой. «Значит, вы и есть его сын? Господи, жив ли он? А ведь я была на двадцать лет старше…» — скажет она и мелкими шажками, такими ходит старость, отправится ставить самовар. Сидя на старой софе с высокой спинкой и помешивая серебряной ложечкой чай, он почувствует прикосновение к чему-то до боли дорогому и попытается представить, как выглядела в те дни площадь напротив этих окон, какой видел ее по утрам отец, когда брился, какие пальто и платья носили люди, сновавшие по ней.

Всюду будет он искать следы отцовской юности, раскладывать старые, оцарапанные детскими ногтями открытки и фотографии; как бы предчувствуя, что смерч войны скоро пораскидает их в разные стороны, люди охотно снимались и обменивались фотографиями, выводили на них незатейливые слова и куплеты, непременно добавляя, что дарят «на долгую и добрую память», хотя не очень-то верили, что память эта и впрямь будет долгой, что сохранит она какую-нибудь черточку знакомого лица, случайное слово, жест или привычку старого друга, характерную только для него и ни для кого больше.

Разыщет Юозас руины и другого, разбомбленного, дома. Дом этот стоял недалеко от замка, где река, сделав большую петлю, ныряет в тенистую, заросшую дубами долину, оставив на западе голые холмы, усеянные домишками. Взгляд Юозаса все время будет притягивать огороженный двор заброшенного заводика.

…Около полудня на балкончике дома появлялась чернобровая невысокая женщина с ребенком на руках. Это и была мать Юзукаса. Она показывала рукой на тусклый песчаный проселок, петлявший среди запыленных садочков, и говорила, что скоро там появится отец. Приземистый мужчина выскальзывал из заваленного жестью заводского двора, щурился от солнца и по тусклому песку проселка шагал домой. «Идет», — говорила мать.

Ржавые жестяные крыши, лодчонки на берегу, плесы и ржавчина, кругом одна ржавчина. Ею пронизан воздух, тронуты деревья и, кажется, само небо. На запад от заводика тянулись холмы, сверкал крутой извив реки, переливалось голубое, бесконечное небо, испепеленное палящим удушливым зноем. На утопающем в зелени островке — красные, раскаленные руины замка, а вокруг дрожащее марево… Кажется, даже река неохотно катит свои воды. Какие-то всадники с саблями наголо когда-то вылетели из ворот замка, ускакали на запад и не вернулись. Такую сказку сказывала мать, и ребячью душу снедала неясная тоска. Юзукас отводил взгляд от голубого простора, впивался серьезными, любознательными глазами в мать, словно вопрошая о чем-то или умоляя: ну, пожалуйста, расскажи что-нибудь еще…

Трудно сосчитать, сколько женщин опекало Юзукаса, сколько лиц, расспрашивая, уговаривая, склонялось над ним, сколько рук совало ему игрушки и протягивалось к нему. То были руки, ненадолго оторвавшиеся от работы или от собственных детей. Бывало, Юзукас поддастся, шагнет навстречу, а их, глядишь, уже и нет. Так он будет обжигаться и позже, всюду натыкаясь на обманчивость ласки. Юзукас делал вид, будто ничего не слышит, не замечает. Сидит и возится с какой-нибудь дареной погремушкой. Много любви, много доброты вокруг, но где то плечо, к которому можно прижаться? В любви Юзукас будет неумолим — никакой неправды, никакой двойственности, особенно, если любовь бездушна и попахивает пошлостью. Большой и светлой, идеальной, — вот какой он жаждал любви. Он никогда не взглянет на будничное — всегда будет глядеть только на необычное.

В пяти семьях успел пожить Юзукас до семи лет. Шумом и гвалтом оглушил его дом дяди Повиласа, брата матери. Там каждый закоулок был обсажен цветами: тюльпанами, мятой, нарциссами, рутой. Как они пахли по праздникам, когда двоюродные сестры собирались на вечеринку!

Лица разгоряченные, руки торопливые, каждая из сестер поглядывает через плечо другой в зеркало, а их мать сидит в кресле, сложив руки на переднике, и глаза ее сияют добротой. «Скорей, сестрицы, скорей!» — кричит Але. Только старшая, Ангеле, не спешит, смотрит куда-то серыми глазами и с затаенной нежностью трогает росистую рюмку тюльпана. Голова ее своенравно склонена набок, тугим веночком уложены косы. «Ты что, не пойдешь?» — спрашивает Але и, схватив Юзукаса под мышки, крутит его, а потом чмокает горящими губами. «Фу, какой, все платье мне смял», — «Там еще не так сомнут». Ангеле и слова не скажет, сидит, и сумрак, запрудивший комнату, словно струится из ее глаз. Тот, кого она ждет, придет, когда совсем стемнеет. Придет и непременно стукнется головой о дверной косяк — уж очень он длинноногий. Ангеле почти с ним не разговаривает, услышит его шаги, рассмеется и тут же замолкнет. Лампу не зажигают, и в густеющие сумерки частенько врывается стук дождя и свист ветра — изба стоит на самой опушке леса. Когда тихо, то слышно, как за лесом-бором поет собравшаяся на гулянку молодежь, как плачет гармоника. И еще видно, как по вечерам полыхают летние закаты, как сполохи заливают холмистые дали и дороги. Все умещается в этих вечерах: и далекий писк трясогузки, и маячащая на пригорке, на самой развилке, одинокая береза, и узенькие тропки, и скрип калиток, и привычные звуки затихающей домашней возни.

Когда кавалер Ангеле уходит, Юзукас хватает тетку за руки — они то быстрые, то дрожащие от неожиданной радости, то усталые, словно желают покоя и себе, и другим. Войдет, бывало, коренастый, пропахший древесиной и прудом дядя Повилас. День-деньской он тешет дуги и полозья для саней. Войдет, молча снимет шапку, положит ее аккуратно на лавку и тянет руку к ложке. Ест аппетитно, медленно, изредка поднимет голову, спросит о чем-нибудь. Еда немудреная — свекольник. Свекольными листьями весь двор усыпан, крыльцо, даже порог. Их уминают и гусята, и свиньи. Юзукас, бывало, сидит на лавке или в постели и следит за тем, как тетка бродит по росистому огороду с мешком в руке и пихает в него ботву, а сам поджимает под себя теплые ноги. Юзукас с удовольствием хлебает свекольник. Навернет миску, встретится с бабушкой глазами, всегда что-то говорящими ему. Бабушка придвинется поближе и сунет ему в руки кусок рафинаду или какое другое лакомство. А то, бывало, вытащит откуда-то копейки и дает тому, кто в город едет, купи, мол, что-нибудь моему постреленку. О других своих внуках она говаривала: «У них родители есть, с голоду не умрут». Бабушка очень старая, она едва волочит ноги. Юзукас запомнит только ее беспокойные глаза в глубоких глазницах да шевелящиеся губы…

40
{"b":"253996","o":1}