В официальной истории Филармонического оркестра, увидевшей свет в 1975 году, приводится мнение попечительского совета о Джадсоне — безупречном администраторе с прекрасным деловым складом ума. «Поскольку стремление Джадсона делать деньги из музыки постоянно толкало его на поиск новой публики, — писал глава музыкального факультета Колумбийского университета профессор Говард Шенет, — он мог открыто сочетать прибыльную деятельность с демократическими идеалами служения обществу, а свои частные деловые интересы — с руководством Нью-Йоркским филармоническим оркестром»[318].
Честность и демократия — девиз Джорджа Вашингтона — были, таким образом, официально провозглашены качествами Артура Джадсона. Если бы министр обороны США руководил частной фирмой по продаже оружия из своего кабинета в Пентагоне, это взбудоражило бы общественное мнение. Если бы он, кроме того, владел авиационным заводом и фабрикой по производству формы для военно-морского флота, его беспристрастность при обсуждении вопросов войны и мира на заседаниях кабинета министров, естественно, подвергалась бы сомнению. Однако в интеллигентном музыкальном мире никто даже не осмеливался предположить, что Джадсон может склоняться в ту или иную сторону под влиянием частных интересов. Музыкальная пресса испуганно молчала. «Мьюзикл Америка», библия ремесла, на которой Джадсон оттачивал свои профессиональные зубы, теперь находилась с ним в тайных партнерских отношениях. «Журнал был тесно связан с корпорацией "Коламбия", — рассказывал один из редакторов. — Нам просто не разрешали публиковать рецензии на некоторых артистов, принадлежавших другим агентствам, — помню, одним из них был Миша Эльман. А в те дни, если "Мьюзикл Америка" не рецензировала музыканта, он не мог рассчитывать на ангажемент в среднем американском городе»[319].
Ходило множество слухов о коррумпированности Джадсона, но ни один из них никогда не был ни предан гласности, ни доказан, а сплетни лишь усиливали впечатление о его всевластии. «Я не знаю артистов, которые давали бы взятки Эй-Джею, — рассказывал менеджер одного оркестра, — но я знаю случаи, когда он говорил молодым артистам, что "нам придется вложить большие деньги, чтобы продвинуть вас. Заплатите десять тысяч"»[320].
«Со своей собственной точки зрения, он был непоколебимо честен, — комментировал музыкальный журналист Сесил Смит. — Он всегда был лоялен к кому-то или к каким-то интересам, независимо от того, насколько убедительными казались доказательства противного. Он мог быть лоялен к какому-то оркестру и к его публике, или просто к музыкальному искусству, когда отказывался давать одному из своих назойливых дирижеров место, для которого, как он считал, этот дирижер не подходил. Он мог проявлять лояльность к какому-то пианисту более высокого класса, когда отказывался дать ангажемент одному из своих пианистов, который безумно хотел получить его. Если рассуждать с точки зрения чувств, то Джадсон не всегда был другом своим клиентам. Он не шел в огонь и воду, чтобы дать им все, чего они хотели. Он пробовал дать им то, что, как ему казалось, они могли получить, не нарушая при этом других своих обязательств»[321]. Созерцая мир музыки и его скучные условности с высот своего положения, Джадсон начинал ощущать себя божеством.
Кульминационным моментом могущества Джадсона стало празднование шестидесятилетия со дня его рождения в феврале 1941 года. За служение музыке (указ не уточнял, за что именно, но не исключено, что каким-то образом это было связано с благодарностью пианиста Робера Казадезюса) французское правительство наградило его орденом Академии изящных искусств. В Америке он старался избежать публичности. Его музыкальная империя дала ему то, о чем мечтали, но чего при всем своем богатстве не могли обеспечить себе Уильям Рэндольф Херст и Говард Хьюз: силы оставаться невидимым.
Любой посетитель концертов, если бы его попросили назвать самого могущественного магната в мире музыки, вспомнил бы Сола Юрока, чье имя на афишах печаталось крупнее, чем имена его звезд. Юрок представил Америке Анну Павлову и Леонида Мясина; он возил по маленьким городкам Федора Шаляпина и Артура Рубинштейна; он открыл Жана Пирса, Андреса Сеговию и Исаака Стерна. Он дал возможность Мариан Андерсон спеть перед семидесятипятитысячной аудиторией в Мемориале Линкольна после того, как «Дочери Американской революции» не пустили темнокожее контральто в «Зал конституции» в Вашингтоне. Мало кто знал, что Андерсон некоторое время была певицей Джадсона, а потом, устав от отсутствия ангажементов и расистских выпадов, переехала в Европу. Юрок возродил ее карьеру, сделав ее «голосом расы». Он культивировал легенду о созвездии величайших артистов, которые ничего так не хотели в своей жизни, как удостоиться чести увидеть свое имя под словами: «С. Юрок представляет».
В толчее светских раутов Джадсон возвышался над собравшимися, словно башня, не произнося почти ни слова. «То, что он молчал, придавало ему еще больший вес», — считает леди Барбиролли. Его величественный вид и молчаливость магнетизировали женщин, «Это был красавец и немыслимый бабник», — рассказывала жена одного из агентов. «Говорили, что у него много романов», — сказал один помощник. «За ним закрепилась репутация этакого жеребца», — такие слухи дошли до четы Барбиролли. Незадолго до войны он женился вторично, его супруга Дафна была «кроткой маленькой женщиной, типичной средней американкой», — вспоминал Фречча. «Я думаю, дома ему нужен был кто-то, кто говорил бы ему, какой он чудный», — считает леди Барбиролли[322].
Как утешительно представлять себе, что Джадсон, постоянно стремившийся оставаться в тени, нуждался в похвалах своих домашних для поддержания уверенности в себе: этакая маленькая человеческая слабость музыкальной машины. На работе единственным проявлением чувств с его стороны могла быть лишь резкая реакция на что-то невообразимое или непредсказуемое. Джадсон настолько эффективно регламентировал американскую музыкальную жизнь, что все доходившие до него идеи не возвышались над уровнем доморощенных представлений среднестатистического читателя «Тайма», и борьба с устоявшимися мнениями, не без изящества начатая композитором и критиком Вёрджилом Томсоном, застала его врасплох. Томсон, только что вернувшийся домой из буйного Парижа, изучал музыкальную жизнь Нью-Йорка через космополитический монокль и критиковал почти все, что видел и слышал. Он возмущался восторгами по поводу музыки Сибелиуса, льва поверженной Финляндии, описывал концерт Хейфеца как «музыку шелкового белья», принижал Барбиролли, нападал на Тосканини и цитировал своего дружка-художника, заявившего, что Нью-Йоркский филармонический оркестр «нельзя считать частью интеллектуальной жизни Нью-Йорка». Мотивы критики Томсона не исключали тщеславия или погони за собственной выгодой. «Общий стандарт музыкального рецензирования в Нью-Йорке упал настолько низко, что практически любое изменение принесет пользу. Кроме того, я полагаю, что мое присутствие на столь важном посту сможет стимулировать исполнение моих произведений»[323], — говорил Томсон. Дирижерам вроде Бичема и Орманди, включавшим в программы его сюиты из музыки к фильмам о бесконечных просторах срединной Америки и симфонии во французском стиле, гарантировались благоприятные рецензии. Другим доставалось резкое осуждение.
Статья, от которой Джадсон взорвался, появилась к концу второй недели пребывания Томсона на посту главного критика «Трибюн» — в ней он охарактеризовал темнокожую певицу сопрано Дороти Мейнор как «вокально и эмоционально незрелую». «Коламбия», не привыкшая к такому бесцеремонному обращению, созвала совет директоров и, как передали Томсону, пригрозила воздержаться от рекламы концертов в «Трибюн», пока не будет уволен пристрастный главный критик. Ультиматум из офиса Джадсона указывал на то, что газета может остаться и без рекламы Филармонического оркестра.