Гилби явно не улыбалась мысль передать часть работы кому-то другому в своем же министерстве; а уж выпустить эту работу из своего министерства он и вовсе не желал. В конце концов, держась все так же мило и добродушно, он хоть и с оговорками, но согласился. Он сказал:
– Что ж, по-видимому, так нам и придется поступить.
Осбалдистон, глазом не моргнув, сделал пометку в блокноте и сказал, что пошлет товарищу министра соответствующее уведомление.
– Не следовало бы перегружать беднягу, – сказал Гилби, все еще мечтая сыграть отбой. Но, поняв, что карта его бита, он умел вовремя остановиться и теперь решительным тоном энергичного человека, имеющего дело с растяпами, сказал:
– Что ж, вот и все, что мы пока можем сделать. Я бы сказал, что утро мы провели не без пользы.
Мы знали, что в двенадцать часов он должен быть на заседании кабинета. Казалось бы, он должен робеть перед этими заседаниями, чувствуя, что его слово не имеет там никакого веса. Ничуть не бывало. Он обожал их. Когда он собирался на заседание, у него появлялось совсем особое выражение лица и особая осанка. В обычные дни, прощаясь с Осбалдистоном, или со мной, или с секретарями, сидевшими в смежной комнате, он бросал на ходу: «Пока!» – тоном молодого блестящего офицера-конногвардейца, которым он был давным-давно, еще до первой мировой войны. Но, отправляясь на заседание кабинета, он никогда не позволял себе сказать: «Пока!» Он лишь молча величественно наклонял голову и неторопливо шествовал к двери, очень прямой, с лицом торжественным и благочестивым, словно в храме.
3. Речь в палате общин
После того как нам удалось обойти лорда Гилби, я стал постоянно встречаться с Роджером по работе. Он охотно выслушивал нас. Но не слишком охотно делился собственными мыслями. Мне же необходимо было его понять, особенно в одном отношении. И не просто из любопытства – хоть оно все росло, – а для того, чтобы решить, как поступать самому.
В середине июля Роджер должен был произнести свою первую министерскую речь. На своем веку я составил немало подобных речей и хорошо знал, какое значение придают им парламентские заправилы и промышленные магнаты. Составляешь черновик за черновиком, добиваешься немыслимого, высшего совершенства стиля, какого не достигал и Флобер, читаешь и перечитываешь каждую фразу, чтобы, не дай бог, не сказать лишнего, – и в конце концов по законам бюрократического языка, построенного на недомолвках, любая речь неизбежно становится куда более расплывчатой, чем была в первом наброске. Я всегда терпеть не мог составлять речи для других и в последнее время совсем отделался от этой работы. Она входила в обязанности Гектора Роуза и Дугласа Осбалдистона, и оба они исполняли ее с характерными для них терпением и самоотверженностью. Когда какой-нибудь министр перечеркивал их отточенные ясные фразы и сам принимался за литературные упражнения, они улыбались ледяной улыбкой и ни на чем не настаивали.
Осбалдистон сказал мне, что на этот раз Роджер почти всю речь пишет сам. Более того, Роджер отредактировал и окончательный вариант речи Гилби. Оба они должны были выступить от своего министерства в один и тот же день: Гилби в палате лордов, Роджер в палате общин.
Когда день этот настал, я пошел послушать Роджера. Во дворе Вестминстерского дворца я встретил Осбалдистона, возвращавшегося из палаты лордов, где по долгу службы он слушал выступление лорда Гилби.
– Совершенно непонятно, что он, собственно, хотел сказать, – заметил Осбалдистон с досадой знатока, – чтобы разобраться в этом, надо быть по меньшей мере специалистом по l'explication du texte[1].
Когда мы шли на свои обычные места, я заметил, что всегдашнее спокойствие – непоколебимое, как и у всех его коллег, – начинает ему изменять.
В главном фойе на меня вдруг повеяло духами, я обернулся и увидел Кэро Куэйф. Глаза ее были широко открыты и блестели – она и не пыталась скрыть волнение.
– Пойду сяду где-нибудь в сторонке, чтобы не действовать вам на нервы, – сказала она.
Я сказал, что за Роджера можно не бояться. Мы не пошли в ложу Государственного управления и отправились вместе с ней на галерею для публики.
– Это просто ужас, – сказала Кэро, – выступать с речью по такому поводу, по которому ничего не скажешь.
Что тут можно было возразить? Положение дел она знала не хуже моего, а палату общин куда лучше.
Мы сели в первом ряду; если не считать компании индийцев, галерея была пуста. Мы смотрели в полупустой зал, на удобные скамьи цвета морской волны, на зеленый ковер – все это в проникавшем сюда свете летнего вечера казалось расплывчатым, словно под водой.
– Я прямо как на иголках, – говорила Кэро. – Все-таки это ужасно.
Но, должно быть, после первых же его слов она успокоилась. Стоя там внизу, на трибуне, он выглядел очень внушительно. Его могучие плечи издали казались еще шире. Я никогда прежде не слышал его публичных выступлений и сразу понял, что передо мной незаурядный оратор. Оратор, самый что ни на есть современный. Он не разливался в красноречии, как было принято еще недавно. И это сразу расположило к нему почти всех сидящих в зале, в том числе меня и Осбалдистона. Он говорил просто и непринужденно, отпечатанный на машинке текст лежал перед ним, но он в него и не заглядывал. Никаких метафор – разве что когда надо съязвить. Как правильно заметила Кэро, сказать ему было нечего, но он не повторил обычной ошибки и не делал попыток убедить слушателей в обратном. Окончательная линия еще не выработана, проблемы перед правительством стоят сложные; тут нет легких путей. Он говорил со знанием дела, чувствовалось, что он отлично разбирается во всех мелочах. Притом в голосе его не было ни малейшего самодовольства, и я подумал, что именно этот тон обеспечивает ему сочувствие слушателей.
Насколько я знаю палату общин, приняли его тепло – и не только его сторонники. Кэро, во всяком случае, в этом не сомневалась. Она смотрела на него понимающе, нежно и удовлетворенно.
– Ну что ж, жаловаться, по-моему, не приходится, – сказала она.
А сидевший по другую руку от меня Осбалдистон, который оценивал речь с чисто деловой точки зрения, подумал вслух:
– Престиж наш это, во всяком случае, поднимет.
Мы отправились вниз и нашли Роджера в фойе – он принимал поздравления. Члены парламента, с которыми он был едва знаком, старались попасться ему на глаза – верный барометр успеха. Возбужденный и довольный, весь в испарине, он, однако, хотел услышать и наше мнение.
– Ну как – сносно? – спросил он, пытливо глядя на меня и Осбалдистона. Только всласть наслушавшись похвал, он заговорил о другом. Теперь, сказал он, можно будет заняться и тем, что волнует ученых. Они с Кэро приглашены на обед. Не могли бы мы после одиннадцати заехать к нему домой, чтобы приступить к делу не откладывая?
И вот позднее в тот же вечер я сидел в гостиной Куэйфов и ждал их. Сидел в одиночестве, так как Осбалдистон, живший за городом, решил, что я обойдусь и без него. Они не задержались. Оживленные и радостные, они взбежали по лестнице бегом; однако к делу мы с Роджером приступили далеко не сразу.
Они радовались потому, что обедали у главного редактора «Таймс» и он дал им заглянуть одним глазом в завтрашний утренний выпуск.
Мне это показалось забавным. Да, это не каждому доступно, сказал я. Ведь в Лондоне сейчас первые выпуски газет до рассвета не купишь. Подумать только, что другие отчеты им не удастся прочитать до утра. Но, конечно, самое важное – это что скажет «Таймс»; Роджер охотно с этим согласился. А «Таймс» поистине расстаралась. Весь отчет был посвящен Куэйфу, а речи лорда Гилби, его шефа, отведено всего несколько ничего не значащих строк.
Он заметил, что я наблюдаю за ним. Я спросил, как ому показалась речь Гилби на бумаге. Роджер пожал плечами и ответил, что затрудняется сказать что-либо, так как имеет к ней слишком близкое отношение. И прибавил, что не представляет, как она будет выглядеть в официальном бюллетене палаты лордов.