На этом рафинированном цоколе слегка выдаются три толстых и плоских иглы — вырастая одна из другой, они темны непосредственной темнотой, без степени или оттенка, без просвета и изъяна. Надраенная до блеска поверхность окаменелой ночи.
Сбоку приплюснутый пик взметнул в пустоту короткую вершину. Нависая почти горизонтально, он представляет нечто парадоксальное — лежачую пирамиду. С противоположной стороны — башня, увенчанная террасой, на которой нет ни зубцов, ни бортика. По глянцевой поверхности скользят мимолетные отблески. Посередине — рельефное возвышение из нескольких ярусов тонких плоскостей: хрупкие равнобедренные трапеции отчасти наслаиваются друг на друга наподобие чешуек Они почти не образуют выступов. Стоя на узком основании, они как будто возникают одна из: другой. Каждая последующая фигура, опираясь на площадку, возносит вверх стройный удлиненный силуэт, пока ее не перекрывает новый потолок Остроугольные многогранники обрисовывают лесенку с едва выдающимися на фоне ровной стены ступенями. Эти площадки не притягивают и не останавливают взгляда — лишь говорят о том, что незыблемость допускает трепет. Они привносят живость в каменное оцепенение. Поперечные призмы с широкими и крутыми скатами, покрытые безупречным лаком, плотно соединяют три отрога, которые отважился выбросить из своей опоры враждебный всякой центробежности монолит. Он неохотно поддерживает их, силится снова втянуть внутрь. Обычно кристалл в таком случае великолепно ярок в своем раздражении:
В самом деле, обычный кристалл — это застывший свет, громко о себе заявляющий. Он демонстрирует счастливое сочетание непроницаемого, невидимого и ослепительного. Даже в молочных, мраморно-бледных кристаллах брезжит смутное обещание полной победы света или видится зачарованная медузой-горгоной заря, которую в одно мгновение расколдует и выпустит на волю более сильный волшебник Напротив, тусклые мглистые морионы, густо-лиловые, как йод или черная смородина, по крайней мере прозрачны. Искры пробегают в их пурпуровом желе в бессмертный миг гибели алого сумрака. Рутил рассеивает в дымчатом кварце феерию тонких русых волос. Сияя, они плавают в жестком пространстве, окрашенном светлее или темнее, опутывают его ленивыми золотыми прядями.
По природе кристаллы неотделимы от света, они питаются светом, являют и прославляют свет. А этот, мятежный, открещивается от света сразу двумя способами: одновременно низвергает себя в немилость темноты и удаляется в опалу непроницаемости. Выражая эти свойства с предельной силой, он превращается в своего рода символ суровости, даже непреклонности — черт, которые развивают в себе натуры резкие, не знающие меры, неистовые: те, кого влекут кощунство, бездна, ночь.
Это подлинно ночной камень, прибежище темной первозданной силы — опаснее, чем силы дня, и более истинной. Есть мрачное наслаждение, смешанное со страхом, переходящим в почтительность, в мысли, будто отражения в этом колодце предшествовали первому рассвету и их домашний блеск будет все еще звонок, когда солнце совсем погаснет.
Кто сказал: «Черное не так уж черно»? Чернота этого кристалла чернее, чем мог замыслить какой-нибудь падший ангел. На шелке сажи лежат порой пятна росы. Челнок рассекает муар холодно сверкающим бичом. В стеклянных ладонях обсидиана отражаются тени, контуры. По гибкой шее вынырнувшего баклана каждый раз струится темная вода. Металлическими блестками вспыхивает антрацит. Кристаллы основного железа при легком сотрясении мерцают.
Здесь, однако, свету ни за что не проникнуть в гагатовую цитадель, ему даже не дано играть на ее откосах. Он не только лишен малейшего шанса рассеять или осветлить плотную тьму, но не властен и раствориться в ней, дабы смягчить ее потихоньку ценой собственной гибели. Свет отскакивает от брони, которая остается неприступной, как будто строптивое вещество, замкнувшись в мрачной подозрительности, не верит разъяснениям и — тем более — не желает открыться.
Архитектура мрака всегда невозмутима. Конечно, в чернильной окраске нет ничего необычного. Но эта — невиданная — ночь точна во всех измерениях, выстроена, сформирована параллельными склонами, подобными гранями, безошибочными медиатрисами, неизбежными углами. Строгая геометрия заявляет о том, что перед нами не пропасть, ожидающая заполнения, и отнюдь не провал в памяти, который должно исправить, но порядок со своими законами, провозглашающий достоинство порядка.
В Жедре[110], в месте, так метко прозванном: «Кумелийский беспорядок», прохожий с удивлением замечает голые стены, совсем будто новые гребни тысячелетних громад — судя по их воинственному виду, они не признают своего смещения и краха, ознаменованного внезапным обвалом, разметавшим по глубокому ущелью осколки покатого фасада горы. Поражение запечатлели их неправильные формы — наследие случайных разломов: разбросанные глыбы, обнажившие пустоту породы до самых недр. Мельчайшие иглы кристалла, очевидно, богаты ресурсами, которых лишены гигантские утесы.
Кристалл выражает простой, упрямый закон, впервые соединивший экономию и силу. Подобный союз неуязвим ни для какого обвала. Природная призма — вечный памятник древней строгости. Она вписана в поверхность и числа призмы, таится в ее тени, в ее гнезде — словом, она неизменна: судьбу силой не одолеть. Она прежде безмолвна, потом божественна. Прекрасна, но черна, как невеста из Песни песней [111]. Неразрушима и неразрешима. Полна скорби и, не отказывая, не уступает.
* * *
В этих строках — лишь пустые химеры и бедные аналогии. Я описывал кристалл цвета сажи, жалкий камушек — лабиринт граней, хаотичное нагромождение плоскостей. Со смирением, но без веры, я обратился к символике цветов, к обертонам, которые обычно вызывают образы прозрачности и твердости. Я всем сердцем согласился со старыми распространенными сопоставлениями. Во мне чуть было не проснулось желание обогатить их — точно так же иной раз в пылу самомнения я желал, как высшей и единственной награды, прибавить — хоть одну — к сумме притчей, анонимных и долговечных.
Анонимность и долговечность камней меры не имеют. И потому, когда так рано пришло время разабрать свои бумаги, я — дерево в час листопада — прошу, чтобы камни снабдили меня столь необходимыми ориентирами потверже.
Последняя и неискоренимая ностальгия заставляет меня благоговеть лишь перед теми камнями, что явно упорядоченны, хотя они еще безличнее, чем вселенная или жизнь. Они убеждают в том, что только синтаксис оставляет шансы длительности. В сомнительных знаках, которые я в них высматриваю и стараюсь удержать, мне открывается нечто более основательное, чем я, — эфемерное отражение их постоянства. Да будут эти нетронутые временем руны проводниками по неложному пути для меня, только что родившегося и уже уходящего.
Лестницы кальцита
Ж.Мантьену[112]
Крупные ромбоэдры кальцита просвечивают, как кварц, и наклонились сильнее, чем Пизанская башня. Покосившиеся кубики производят странное впечатление неустойчивости. В действительности, поставленные на любую из граней, они легко удерживают равновесие. И все же предвестие неизбежного, но пока еще отсроченного их падения не перестает тревожить разум.
Воплощенную невозмутимость колеблет ложная угроза. Расшатаны сразу все грани кристалла. Спотыкаясь, он припадает на каждое из ребер. С какой стороны ни посмотри, он кособок и хром. Адуляр с его неровной поверхностью выглядит в конечном счете более гармоничным: острые венцы набегающих друг на друга шипов, по крайней мере, уравновешены взаимным соответствием.
Порой кристалл уклончивого кальцита растет уступами, словно карабкается по лестнице, хотя лестница — не что иное, как сам кристалл. Иногда он расширяется, как будто собирается стать четырехугольной башней, в притязаниях которой заключен двойной риск: она, очевидно, массивна, однако стекловатость ее природы свидетельствует о хрупкости. Скорее, это не башня, а пьедестал — или эшафот, словом, помост, на который надо взбираться.