Томиэль тянулся к нему. Рендер повалился на край.
— Чарльз! — взвизгнула она, и с ее воплем сам мир качнулся в сторону.
— Так, значит, уничтожение, — ответил он, падая. — Я присоединяюсь к тебе в темноте.
Все пришло к концу.
— Я хотел бы видеть д-ра Чарльза Рендера.
— К сожалению, это невозможно.
— Но я примчался сюда только для того, чтобы поблагодарить его. Я стал новым человеком! Он изменил всю мою жизнь!
— Мне очень жаль, мистер Эриксон, но, когда вы позвонили утром, я сказал вам, что это невозможно.
— Сэр, я член палаты представителей Эриксон… И Рендер однажды оказал мне большую услугу.
— Вот и вы окажите ему услугу — езжайте домой.
— Вы не можете говорить со мной таким тоном!
— Могу. Пожалуйста, уходите. Может, в следующем году…
— Но несколько слов могут заинтересовать…
— Приберегите их…
— Я… Я извиняюсь…
Как ни прекрасна была порозовевшая от зари, брызгающая, испаряющаяся чаша моря — он знал, что это вот-вот кончится. Тем не менее…
Он спустился по лестнице высокой башни и вышел во внутренний двор. Он прошел через беседку и посмотрел на соломенную постель в центре беседки.
— Доброе утро, милорд, — сказал он.
— И тебе того же, — сказал рыцарь. Его кровь смешивалась с землей, цветами, травой, брызгала на его доспехи, капала с пальцев.
— Никак не заживает?
Рендер покачал головой.
— Я пустой. Я жду.
— Ваше ожидание скоро кончится.
— Что ты имеешь в виду? — Рыцарь сел.
— Корабль. Приходит к гавани.
Рыцарь встал и прислонился к замшелому стволу дерева. Он смотрел на огромного бородатого слугу, который продолжал говорить с грубым варварским акцентом:
— Он идет, как черный лебедь по ветру. Возвращается.
— Черный, говоришь? Черный?
— Паруса черные, лорд Тристан.
— Врешь!
— Хотите сами увидеть? Ну, смотрите. — Слуга сделал жест. Земля задрожала, стены упали. Пыль закружилась и осела. Отсюда был виден корабль, входящий в гавань на крыльях ночи.
— Нет! Ты солгал! Смотри — они белые!
Заря танцевала на воде. Тени улетали из парусов корабля.
— Нет, глупец, черные! Они должны быть черными!
— Белые! Белые! Изольда! Ты сохранила веру! Ты вернулась! — Он побежал к гавани.
— Вернитесь! Вы ранены! Вы больны! Стоп…
Паруса белели под солнцем, которое было красной кнопкой, и слуга быстро повернулся к ней.
Упала ночь.
Этот момент бури
Однажды на Земле мой старый профессор философии (вероятно, засунув куда-то конспект лекции), войдя в аудиторию, с полминуты молча изучал шестнадцать своих жертв. Удовлетворенный настроем аудитории, он спросил:
— Что есть Человек?
Он совершенно точно знал, что делает, имея полтора часа, которые надо занять.
Один из нас дал чисто биологическое определение. Профессор (помнится, фамилия его была Мак-Нитт) кивнул и спросил:
— И это все?
И наступили его полтора часа.
Я узнал, что Человек — это разумное животное, что Человек — это нечто выше зверей, но ниже ангелов, что Человек — это тот, кто любит, кто использует орудия, хоронит своих усопших, изобретает религии и тот; кто пытается определить себя (последнее высказывание принадлежит Полю Шварцу, с которым я дружил и делил комнату; интересно, что с ним стало?).
Я до сих пор думаю, что мое определение было лучшим, я имел возможность проверить его на Терре Дель Сигнис, Земле Лебедя…
Оно гласило: «Человек есть полная сумма всех его деяний, желаний что-либо сделать или не сделать и сожалений о сделанном или несделанном».
На минуту остановитесь и подумайте. В этом определении есть место для биологии и смеха, и вдохновения, так же, как и для любви, и культуры, и самоопределения. Я оставил место даже для религии, как видите. Но оно вполне конкретно. Вы встречали устрицу, к которой подходила бы последняя часть определения?
Терра Дель Сигнис, Земля Лебедя… Чудесное название. И чудесное место для меня на долгое время…
Именно здесь я увидел, как определения «что есть Человек» одно за другим стирались и исчезали с гигантской черной доски, пока не осталось лишь одно-единственное.
… Приемник трещал чуть сильнее обычного. И больше ничего.
В течение нескольких часов не было никаких других признаков того, что уже надвигалось.
В этот ясный прохладный весенний день мои сто тридцать глаз наблюдали за Бетти. Солнце лило золотой мед на янтарные поля, врывалось в дома, нагревало, лишь высушивая, асфальт и лаская зеленые и коричневые почки на деревьях вдоль дороги. Его лучи багряными и фиолетовыми полосами лежали на плечах гряды Святого Стефана, в тридцати милях от города, и затопили лес у ее подножия букетом из миллиона красок.
Я любовался Бетти ста тридцатью глазами и не замечал предвестников надвигающегося урагана. Лишь, повторяю, шумы чуть громче обычного сопровождали музыку, звучавшую из моего карманного приемника.
Занятно, как мы оживляем вещи. Ракета у нас часто женщина, — «добрая, верная старушка». Или ласточка: «Она быстра, как ласточка», — поглаживая теплый кожух и ощущая аромат женственности, исходящий из плавных изгибов корпуса, мы можем любовно похлопать капот автомобиля… Ураганы всегда женщины, как и луны, и моря. А города нет. Никто не назовет Чикаго или Сан-Франциско «Она». Обычно они среднего рода.
Иногда, однако, и они обретают признаки пола. Так было у Средиземноморья там, на Земле. И, думаю, дело не только в особенностях языка…
Бетти была станцией Бета менее десяти лет. Через два десятилетия она уже официально, по решению городского Совета, стала Бетти. Почему? И тогда мне казалось (лет девяносто с лишним назад), и сейчас, что это случилось потому, что такой она и была — местом и ремонта, и отдыха, и пищи, приготовленной на твердой земле, местом новых голосов и лиц, деревьев и солнца после долгого прыжка сквозь ночь. Когда выходишь на свет, тепло и музыку после тьмы, холода и молчания — это Женщина. Я почувствовал это в первый раз, увидев станцию Бета-Бетти…
Я ее Постовой.
… Когда шесть или семь из ста тридцати глаз мигнули, а радио выплеснуло волну разрядов, только тогда я ощутил беспокойство. Я вызвал Бюро прогнозов, и записанный на пленку девичий голос сообщил, что начало сезонных дождей ожидается в полдень или рано вечером.
Мои глаза показывали прямые, ухоженные улицы Бетти, маленький космопорт, желто-коричневые поля с редкими проблесками зелени, ярко окрашенные разноцветные домики с блестящими крышами и высокими стержнями громоотвода, темную стену Аварийного Центра наверху здания городского Совета.
Приемник подавился разрядами и трещал, пока я его не выключил.
Мои глаза, невесомо скользя по магнитным линиям, начали мигать.
Я послал один глаз на полной скорости к Гряде Святого Стефана — минут двадцать ожидания — и еще один наверх, включил автоматику и пошел выпить чашечку кофе.
Я пошел в приемную мэра, подмигнул секретарше Лотти и взглянул на внутреннюю дверь.
— У себя?
Лотти, полная девушка неопределенного возраста, на миг оторвалась от бумаг на столе и одарила меня мимолетной улыбкой.
— Да.
Я подошел к двери и постучал.
— Кто? — спросил мэр.
— Годфри Джастин Холмс, — сказал я, открывая дверь. — Я ищу компанию на чашку кофе и выбрал тебя.
Она повернулась во вращающемся кресле, и короткие светлые волосы всколыхнулись, как золотой песок от внезапного ветра.
Она улыбнулась и сказала:
— Я занята.
«Маленькие ушки, зеленые глаза, чудесный подбородок — я люблю тебя» — из неуклюжего стишка, посланного мной ко дню Валентина два месяца назад.
— Но не очень. Сейчас приготовлю.
Я закурил сигаретку, заимствованную из ее коробки, и заметил:
— Похоже, собирается дождь.