Литмир - Электронная Библиотека

– Сердце у меня тяжелое, будто ломоть баранины, – однажды сказал он ей в ответ на ее вопрос о его самочувствии.

Я тут же представил себе стол мясника, на котором лежало влажное и холодное сердце. Мне стало грустно, и я сказал Ангусу:

– Сегодня я себя хорошо чувствую, очень хорошо.

– Вот молодец, – похвалил он, – так держать.

Мне нравился Ангус.

Тем утром, когда старшая сестра совершала обход, Папаша подъехал к камину, в котором горел обогревавший палату огонь.

– Кто трогал занавески? – спросила она.

Открытое окно, на котором они висели, находилось рядом с камином, и ветерок относил их ближе к огню.

– Это я сделал, сестра, – признался Папаша. – Боялся, как бы они не загорелись.

– У вас, наверное, были грязные руки, – сердито сказала она. – И теперь занавески все в черных пятнах. Впредь всегда просите сиделку передвинуть их.

Папаша заметил, что я прислушиваюсь, и позже сказал мне:

– Знаешь, старшая сестра – прекрасная женщина. Вчера она спасла мне жизнь, и хоть я думаю, что этот случай с занавесками ее расстроил, но будь это моя хибара и мои занавески, я поступил бы точно так же. С огнем нельзя шутить.

– Мой отец однажды видел, как сгорел дом, – сказал я.

– Да, да, – нетерпеливо перебил он. – Еще бы… Судя по тому, как он расхаживает по палате, когда приходит тебя навещать, сразу можно догадаться, что он много чего в жизни перевидал. А с огнем шутки плохи… Стоит ему только разок лизнуть шторку, как она тут же вся займется, вот как это происходит.

Иногда Папашу навещал пресвитерианский священник. Этот одетый в черное человек знал Папашу с тех пор, как тот жил в хижине у реки. Когда Папашу положили в больницу, священник продолжал навещать его и приносил ему табак и газету «Вестник». Это был молодой человек с серьезным голосом, пятившийся, словно пугливая лошадь, когда кто-либо из сиделок намеревался с ним заговорить. Папаша очень хотел его женить и предлагал ему то одну, то другую сиделку. Я всегда скучал, слушая, как Папаша нахваливает священника и как сиделки реагируют на предложение выйти за того замуж, но когда он начал приставать с этим вопросом к сиделке Конрад, я выпрямился на постели, вдруг испугавшись, что она, чего доброго, согласится.

– Хороший, холостой мужчина, – говорил ей Папаша. – И домик у него приличный. Может, не очень чистый, но ничего, ты бы там навела порядок. Ты только скажи. Парень он, разумеется, честный…

– Я подумаю, – обещала ему сиделка Конрад. – Может, и на домик схожу поглядеть. А у него есть двуколка и лошадь?

– Нет, – сказал Папаша. – Ему негде держать лошадь.

– Я хочу двуколку и лошадь, – заметила сиделка Конрад.

– Когда-нибудь у меня будут двуколка и лошадь, – тихо сообщил ей я.

– Вот и отлично, за тебя я выйду. – Она улыбнулась и помахала мне рукой.

Я лег обратно, чувствуя себя удивительно взрослым и ответственным человеком. Я не сомневался, что теперь мы с сиделкой Конрад помолвлены. Я постарался придать своему лицу выражение, с которым, как мне казалось, смелый исследователь смотрит в морскую даль. Про себя я несколько раз повторил: «Да, мы запишем это на ваш счет». Я всегда думал, что такую фразу могут произносить лишь взрослые. Я часто повторял ее про себя, когда хотел почувствовать себя мужчиной, а не маленьким мальчиком. Наверное, я услышал ее, когда ходил с отцом в лавки.

Остаток дня я строил планы, как бы приобрести лошадь и двуколку.

Отойдя от меня, доктор Робертсон обратился к Папаше:

– Как вы сегодня себе чувствуете, Папаша?

– Знаете, доктор, я как будто весь песком забит. Думаю, надо меня промыть. Как считаете, поможет мне порция слабительного?

– Думаю, да, – с серьезным видом сказал врач. – Я распоряжусь, чтобы вам его дали.

Доктор пересек палату и остановился у постели пьяницы. Тот сидел и ждал его. Рот его слегка подергивался, на лице застыло выражение тревоги.

– А вы как себя чувствуете? – сухо поинтересовался доктор.

– Меня еще немного трясет, – ответил пьяный, – но в целом неплохо. Думаю, доктор, меня сегодня уже можно выписывать.

– Мне кажется, у вас в голове еще не совсем прояснилось, Смит. Разве не вы сегодня утром расхаживали по палате совершенно голым?

Больной ошеломленно посмотрел на него и поспешил объяснить:

– Да, верно. Это был я. Я встал, чтобы помыть ноги. Моим ногам было ужасно жарко, как будто их огнем жгло.

– Может быть, завтра, – коротко подытожил доктор. – Возможно, вас выпишут завтра.

Доктор отошел быстрым шагом, а больной наклонился вперед и начал теребить пальцами белье. Потом он вдруг лег.

– О Господи! – застонал он. – О Господи!

После того как доктор Робертсон покинул палату, моей матери, дожидавшейся в коридоре, разрешили зайти и проведать меня. Пока она шла к моей постели, меня охватило смущение, и я застеснялся. Я знал, что она меня поцелует, а мне это казалось ребячеством. Отец меня никогда не целовал.

– Мужчины не целуются, – говорил он мне.

Проявления чувств я воспринимал как признак слабости. В то же время, если бы мать меня не поцеловала, я бы расстроился.

Я не видел ее несколько недель, и она показалась мне незнакомкой. Ее улыбка, ее приятный облик, светлые волосы, собранные в низкий пучок у самой шеи, – все это было так знакомо, что я никогда раньше этого не замечал. Сейчас я смотрел на нее, с удовольствием подмечая все эти детали.

Ее мать была ирландкой из Типперари, а отец – немцем. Этот добрый, мягкий человек приехал в Австралию вместе с немецким музыкальным ансамблем, в котором он играл на фаготе.

Должно быть, она была похожа на своего отца. У нее были такие же светлые волосы, такая же приятная наружность и такое же открытое лицо.

Частые поездки в открытой коляске в дождь и ветер оставили след на ее загрубевшей коже, не знавшей косметики, – не потому, что она не верила в ее силу, а потому, что ей вечно не хватало на это денег.

Подойдя к моей кровати, она, должно быть, заметила мое смущение и прошептала:

– Я бы хотела поцеловать тебя, но тут слишком много народу, так что давай считать, что я это сделала.

Когда меня навещал отец, разговор обычно вертелся вокруг него, хотя слушать он тоже умел, но с матерью я всегда начинал первым.

– Ты принесла побольше яиц? – спросил я. – Здесь есть один несчастный человек, у которого нет яиц. И знаешь, когда он смотрит на стул, тот двигается.

Проследив за моим взглядом (а я не отводил глаз от пьяницы, пока все это рассказывал), мать посмотрела на этого человека и сказала:

– Да, я принесла достаточно яиц. – Она потрогала свою сумку и сказала: – Я принесла тебе еще кое-что. – И она вынула перевязанный веревкой сверток в коричневой бумажной упаковке.

– Что это? – возбужденно прошептал я. – Дай посмотреть. Я сам открою. Ну дай же!

– Пожалуйста, – подсказала она, не давая мне сверток.

– Пожалуйста, – повторил я и протянул руку.

– Это передала тебе миссис Карразерс, – сказала мать. – Без тебя мы не стали открывать, но все сгорают от нетерпения узнать, что же там такое.

– Как она это передала? – спросил я, положив сверток себе на колено. – Она заходила к нам в дом?

– Она подъехала к передним воротам и вручила это Мэри, сказав, что это подарок для ее больного братика.

Я дернул за веревку, пытаясь разорвать ее. Как и отец, я всегда кривился, когда напрягал пальцы. Он всегда корчил гримасы, открывая перочинный нож. («Это у меня от матери».)

– Господи! Что за мину ты скорчил! – сказала мама. – Дай-ка сюда, я разрежу. У тебя в тумбочке есть нож?

– У меня есть, – сказал наблюдавший за нами Ангус. – Где-то в передней части, по-моему. Просто откройте вон тот ящичек.

Мама нашла его нож, и когда она разрезала бечевку, я снял обертку, на которой красовалась внушительная надпись: «Господину Алану Маршаллу», и принялся с волнением рассматривать крышку плоского ящика, украшенную изображениями ветряных мельниц, тачек, фургонов, сделанных из просверленных металлических пластинок. Я поднял крышку и увидел сами пластинки, а рядом с ними в маленьких отделениях – винтики, отвертки, ключи и колесики. Я едва мог поверить, что все это – мое.

10
{"b":"253549","o":1}