Дома он теперь большей частью работал в коровнике или на полянах, где не было ни минуты покоя: коров приходилось держать в пределах зеленого пятачка. Хозяин экономил и на траве: сначала должны были пастись коровы, затем лошади, потом овцы. Но школьная история дошла-таки и до дома. Холлю пришлось держать ответ перед хозяином. Вскоре после этого хозяин отыскал в толпе Бедошика, который в церкви тоже гундосил по-писаному, и внушительно шепнул ему, чтобы тот пальцем не трогал никого из сыновей, их-де он воспитает сам. Бедошик больше не лупил Холля, хоть по-прежнему позорил его перед классом и чуть что называл "маменькиным сынком", но других, ничтоже сумняшеся, вразумлял оплеухами.
Мария забеременела от Лоферера, и в так называемое исправзаведение ее не отправили. Лоферер уже прижил двух детей с другой женщиной. Сестра Марии приехала с каким-то мотоциклистом, проколесив с ним две недели по Штирии. Она хотела остаться у Марии, но той ничего не оставалось, как внушить сестре, чтобы та возвратилась в заведение и отбыла назначенный срок. Потом Мария отправилась с ней в полицию.
Одна за другой приезжали машины со скототорговцами. Тучные господа в шляпах выдавливались из машин, следовали на кухню и согревали свои потроха водкой, а Холль и Прош носились тем временем по выгону наперегонки за указанными им коровами или телятами, чтобы явиться с ними пред очи взыскательных покупателей. Потом называли цену, делали запись и откланивались. Погонщику же приходилось спешить со скотиной обратно, но по первому же свисту вновь возвращаться, ждать, снова отгонять и снова возвращаться, ждать и топать на выгон. Погонщик и скотина нередко просто чумели, скотина из-за погонщика, погонщик из-за скотины и торговцев, или хозяина, или из-за всех разом. Если бы не Бедошик и не злость на него, если б не внезапная волна душевной боли, если бы не скопившаяся за годы безмолвная ярость, Холль с легким сердцем включился бы на денек в такую гонку, чтобы, допустим, кому-нибудь из отчаявшихся и подневольных хоть на несколько часов облегчить участь, он смотрел бы на эту беготню просто как на способ убить время, но она убивала его самого, раз от раза все больше повергала в отчаяние и ярость, в ярость и отчаяние одновременно. Ему вдруг все стало до горечи ясно: плачешь, бегаешь, бьешься со скотиной, носишься туда и обратно, а ведь знаешь же при этом, что все впустую: торговцы только делают вид, что собираются покупать, что они не сторгуются из-за какой-нибудь смехотворной надбавки. Прош уже почти обезумел. Холль был близок к этому, он попросту не мог вынести мельтешню впечатлений. Кроме того, в голову лезло разное, и прежде всего обидное. Бесконечная смена настроений. С одной стороны, он сознавал каждый шаг, каждое свое движение, с другой — испытывал постоянную смену настроений, как будто его головой все время играют, как в мяч, и особенно резво, когда он шел мимо некоторых домов. Целая вереница грязных домишек по дороге в школу. На них и вокруг было столько грязи, что даже пропадало желание нагадить каждому хозяину на железяки перед дверью, об которые вытирают ноги. А люди глядели приветливо. В самом деле, за пределами усадьбы почти всегда попадались приветливые лица. Многие жалели его, а будучи на усадьбе, гладили по голове на глазах у работников и в присутствии хозяев спрашивали, кого из них, отца или мачеху, он больше любит. Этот вопрос задавался чуть ли не каждым гостем от смущения, когда ничего подходящего не приходило в голову, а ему больше всего хотелось в этот момент вымазать себе лицо навозной жижей или теплым коровьим дерьмом. Язык присыхал к нёбу, а в голове начиналась такая карусель, что череп тяжелел от крови, грозившей хлынуть из каждой поры. Спасение было только в одном — опрометью подальше отсюда. И тогда он обретал способность думать и говорить с собой. Он уже давно разговаривал с самим собой и всегда внушал себе вслух: "Я должен говорить".
Провожая один из мучительных дней, Холль перед сном думал о том, что посреди ночи откроет глаза в мокрой постели, и потому долго не мог уснуть. То, что по ночам он тайком облегчался в укромных местах комнаты, оборачивалось лишь стыдобой и побоями. Он не удостоился даже собственного ночного горшка, зато приходил врач, каждый раз торопившийся и повторявший одно и то же: мальчик совершенно здоров, мочевой пузырь в норме, все дело в обыкновенной лени. Ничего иного Холль от врача уж и не ждал. Но давно готов был сказать про него все, что он думает.
Летом его часто так и подмывало выкрикнуть за едой пару ласковых, и в тот день, когда, до крови избитый Бедошиком в пустом классе, он брел вдоль бойни в прилипшей к телу вонючей рубашке, направляясь в школу и проходя мимо врача, у него созрело твердое решение крикнуть на весь класс, что врач обманул его. "Сразу же после молитвы крикну: Врач обманул меня! Врач обманул меня! Врач обманул меня!" Эту фразу он беспрестанно повторял, пересекая школьный двор, но, едва переступил порог школы, эти слова застряли у него в горле, и опять ничего не вышло, и он чувствовал только стыд из-за того, что на нем были все те же пропахшие мочой штаны.
Вернувшись домой, он испытал облегчение от того, что его послали на дальний надел — поглядеть, справляется ли с работой Бартль. По дороге снова пришлось отбиваться от собак, проходя мимо дворов, выдирать колья и подбирать камни. Ему это было до ужаса противно, людям — смешно и удивительно: "Что это собаки к нему цепляются?"
Бруннер плакался за кухонным столом. Социалисты-де совсем заклевали его в трактире. Община оказалась для него слишком «красной». Предшественник по амвону совсем распустил людей. Он, Бруннер, может, и разрешил бы звонить. Но что сказал бы епископ? Не будет же он, Бруннер, перечить епископу из-за какого-то самоубийцы. Кроме того, звоном самоубийце не поможешь, а уж вторжением на звонницу тем более. Ведь это насилие, совершенное в храме Божием, каковое влечет за собой кару небесную. У него, Бруннера, на письменном столе уже лежит оплаченное письмо епископу с просьбой о переводе в какую-нибудь маленькую сельскую общину. Здесь же приходится жить в страхе: того и гляди, выволокут ночью из дома и погонят отсюда взашей. Ему уж грозили после перепалки в звоннице. Он знает даже, в каких домах эти угрозы вынашивают, и вполне может себе представить — после всего-то, что здесь против него навытворяли как его из деревни погонят, а еще, того и гляди, побьют каменьями.
Он утер увлажненные водкой губы, хозяйка бросила на него жалостливый взгляд и налила еще, ему и супругу. Хозяин ухмыльнулся. Вероятно, ему понравилось выражение "побить каменьями", но он тут же вновь принял серьезный вид и поинтересовался, неужели Бруннер собирается опустить письмо в почтовый ящик? Не разумнее ли передать из рук в руки, пусть и на день позднее. Почтарям трава не расти, заныкают письмишко, а потом ищи ветра в поле. Бруннер согласился. Он ведь затем и пришел, чтобы обсудить это дело. Не хотелось бы, конечно, беспокоить епископа по пустякам, но в том, что с этой общиной поладить не удалось, сомневаться не приходится. У него, Бруннера, просто сил не хватает, а у младшего священника и подавно. Часами на гитаре бренчит и думает, что этим привлечет к себе молодежь, нет, он уж никак не борец за веру. Одно слово "городская штучка". Из него это просто прет. Слишком мягко воспитывали. В духовных семинариях слишком мало строгости.
Хозяйка тоже сказала, что ни в грош не ставит младшего священника. После того как он отслужит заутреню, ей все кажется, что она и вполовину Божиим словом не насытилась. Из таких, как он, путных священников не выходит. За разговором Бруннер осушил несколько стопок водки, он то и дело жал хозяйкину руку и помаленьку успокоился. Есть все же еще дома, где умеют угодить Господу. А он, Бруннер, всегда находит в них утешение. Потом о чем только не судачили: и о взломе двери в звонницу и самовольном звоне по самоубийце, и о том, кого и как в последнее время соборовали, и о поучительных историях, и о нехватке молодых священников, успели помянуть Лехнера и самого Папу Римского. То подавала голос хозяйка, которой не терпелось подтвердить правоту гостя, то спешил вставить свое слово хозяин. Бруннер был для него благодарным слушателем, а хозяйка для Бруннера стала чуть ли не доброй матушкой. В нем же она видела посредника между собой и Господом, а главное — человека, который всегда прав. Бруннер постоянно говорил то, что ей хотелось услышать, неизменно одобрял ее суждения о людях, во всем с ней соглашался, так нахваливал ее, что ей уже не могло прийти в голову, будто она с кем-то поступает несправедливо. Вот почему Холль ненавидел его. Когда появился Бруннер, Холль уже пятый год прозябал на усадьбе и нигде во всей долине не было у него родного угла, как и у многих других. Но вот пожаловал чужак в черном костюме, и этого человека принялись нянчить и баловать нежнее, чем любимое дитя. Вот он сидит тут и хнычет, а Холль не может даже заплакать, он словно иссушен изнутри.