Да, лучше, потому что люди все-таки не убивают друг друга пулями, бомбами, не
сжигают мирных деревень напалмом, не давят танками, но я не согласен с тем, чтобы
мир этот оставался на неопределенное время плохим, ибо при плохом мире тоже идет
война, только другими, более изощренными, ханжескими средствами, потому что
лживая пропаганда — это война, потому что социальное равнодушие — это война,
потому что предательство интересов собственных народов
388
п эксплуатация их — это война, потому что циничное политиканство — это война,
потому что террор страхом потерять работу — это война, потому что бюрократы в
штатском, насквозь милитаристские по своей природе,— это война, потому что расизм
—это война, потому что все виды шовинизма, включая сионизм и антисемитизм, — это
война.
Беспринципный мир — это война, притворяющаяся миром. Можно и не объявлять
войну другим народам, не пересекать границ других государств, но ежедневно быть в
состоянии агрессии против собственного народа, насильственно пересекая границы
совести. Но каждый народ — это часть всего человечества, и агрессия против
собственного народа — это агрессия против всего человечества.
Человечество не должно опускаться до морали мафий, договорившихся не пускать в
ход только одно какое-то определенное оружие, оставляя за собой право ножей клеветы
и недоверия. Нам нужно не такое кажущееся перемирие, а вечный принципиальный
мир — в этом воля всех народов. И такой принцип, который мог бы объединить
человечество, есть. Этот принцип — сам человек. Нет вероисповедания выше, чем
человек, нет политического убеждения выше, чем человек, нет государства выше, чем
человек. Каждый человек — это сверхдержава. Мы, писатели мира, послы этой
сверхдержавы— человека. Я не согласен с тем, что мы должны говорить друг другу
только комплименты о наших обществах, — все общества в той или иной степени не-
совершенны, как несовершенна сама человеческая психология. Никто из нас не живет в
раю, и если он и есть на том свете, то никто оттуда еще не возвращался на землю и не
информировал нас о своих радужных впечатлениях. Но, говоря даже суровую правду
друг другу, мы должны делать это как коллеги-врачи, склонившиеся во имя спасения
нашего общего человечества над его израненным телом, должны проявлять такт, чтобы
не помочь ни единым своим словом тем, кто так изранил и ежедневно ранит
человечество. Даже правда, сказанная со злорадством,— это уже неправда.
Политическая спекулятивная полемика, когда разные стороны осыпают друг друга
риторическими взаимообвинениями, напоминает мне сцену суда над Митей
Карамазовым,
205
когда, стараясь выразиться покрасивей и сорвать аплодисменты, полемизирующие
прокурор и адвокат совершенно забывают об объекте спора — о самом Мите. И
человечеству, о котором забывают в такой полемике, остается только прошептать, как
Мите Карамазову: «Тяжело душе моей, господа... пощадите». Когда речь идет о живом
существе — о человечестве, писатели не должны уподобляться манипуляторам чужими
страданиями во имя аплодисментов, иногда производящихся довольно-таки грязными
руками. У каждого из нас свой определенный профессиональный стиль, но в
отношениях друг с другом мы должны соблюдать единый стиль — стиль благородства.
Мы не должны поддаваться на вой третьесортных койотов из газетных джунглей,
пытающихся натравливать писателей мира друг на друга, как йеллоустонских гризли на
сибирских медведей. Даже сквозь газетные джунгли мы, писатели мира, должны
бросить друг другу спасительный клич маленького Маугли: «Мы одной крови — ты и
я!»
Мировая прогрессивная литературная интеллигенция—это единое целое, как бы ни
пытались вульгарно-социологически расколоть нас на разные лагери. Недавно я читал
книгу испанской писательницы Аны Марии Матуте о ее детстве, прошедшем во
франкистской Испании. Я вырос совершенно в других условиях — на маленькой
сибирской станции Зима. История, казалось, сделала все, чтобы Ана Мария Матуте и я
никогда не поняли друг друга. Но ее детство тронуло меня так, как будто стало частью
моего собственного. Трагедия латиноамериканской деревушки Макондо, рассказанная
Габриелем Гарсиа Маркесом, так задела меня и многих наших читателей, как будто это
наша русская деревня. Чарльз Сноу — это английский лорд, а я из крестьянской семьи,
но у меня нет в Англии никого ближе по духу, во всяком случае среди мужской части
этой страны.
В течение многих лет государственные отношения между Соединенными Штатами
и нашей страной были отравлены холодной войной. Нас хотели разъединить. Но можно
ли представить сегодняшнего полноценного советского интеллигента, который бы не
был, помимо нашей классики, воспитан и американской — Эдгаром По, Твеном,
Мелвиллом, Уитменом, Крейном, Драйзе
206
ром, Вулфом, Фицджеральдом, Хемингуэем, Фолкнером, Стейнбеком, пьесами
Теннеси Уильямса, Хеллман, ОНила? И разве этот современный советский интелли-
гент не зачитывается сегодня Робертом Уорреном, Ап-дайком, Стайроном, Чивером,
Хеллером, Воннегутом, Уайльдером? Вот только один пример, какая огромная сила
литература и как нужна постоянная выставка наших призывающих к миру полотен на
вокзале жизни.
Иногда мы, писатели, впадаем в профессиональный пессимизм, сомневаясь в
действенности нашего слова: ведь если даже Данте, Шекспир, Сервантес, Гёте, Тол-
стой, Достоевский не смогли улучшить человечество, что же можем сделать мы? Но
этот пессимизм необоснован. Если у человечества есть совесть, то этим оно обязано
великой силе искусства.
Т.-С. Элиот когда-то написал мрачное предсказание:
Так и кончается мир. Так и кончается мир. Так и кончается мир — Только не
взрывом, а взвизгом.
Мы должны нашим словом сделать все, чтобы не довести человечество до взрыза.
Но нашим словом мы должны сделать все, чтобы не довести человечество и до
самодовольного взвизга духовной сытости, который не менее морально опасен, чем
война.
И когда на вокзале жизни нам придется сесть в наш последний поезд, то пусть на
стенах этого вокзала светится все то, что мы написали, как наше завещание живым.
1978
КАЖДЫЙ ЧЕЛОВЕК-СВЕРХДЕРЖАВА
ТЕ, КТО НАЖИМАЮТ КНОПКИ...
Э
w то случилось со мной в позапрошлом году на Филиппинах. Поздно вечером я
зашел в мексиканский ресторанчик «Папагайо» на одной из весьма малопочтенных
улиц. Ресторанчик был почти пуст, лишь в углу за длинным столом, уставленным
бутылками, стоял густой мужской шум и дым, в котором можно было, как говорят в
Сибири, хоть топор вешать. По особому рычащему произношению английского, по
манере хлопать друг друга по плечу, по хозяйской размашистости движений и по
свободе обращения с бутылками я сразу понял, что это американцы. За исключением
одного немолодого, с седым ежиком человека при галстуке, это были парни лет
двадцати — без пиджаков, в рубашках с обезьянами и пальмами, загорелые, как на
подбор, словно родившиеся отлитыми из просоленной меди. Во всех угадывалась
особая флотская выправка. Один из американцев, увидев меня, показавшегося ему
соотечественником, крикнул через весь зал: «Эй, парень, ты из какого штата?» — «Из
России... — ответил я.— Но это пока еще не ваш штат». Парни расхохотались и с
гостеприимством, свойственным американцам, немедленно пригласили меня за стол.
Действительно, это были военные моряки из стоявшего на манильском рейде флота.
Старший, с седым ежиком боцман, был их начальником но держал себя с ними за
столом как равный, демонстрируя американскую демократию — демократию во
внеслужебное время. «Выпьем за ваших русских моря