Литмир - Электронная Библиотека

слащавость. Иногда случается, может быть, и худшее: приподнимая только себя, мы как

бы опускаем других и наблюдаем за ними с не всегда заслуживаемой нами высоты.

Портреты Конецкого лишены любого приподнимания — и собственного, и чужого, и

поэтому шансы всех уравнены по справедливости. Портреты Конецкого лишены даже

оттенка холодной наблюдательности — это он позволяет, пожалуй, лишь по

отношению к себе. «В приятном состоянии невесомости качаюсь вместе с теплой

водой и уткой-поплавком французского шампуня... Когда вы топите шампунную

уточку, а потом ждете ее стремительного и неуклонного всплытия из мутной воды,

знайте — это свисток с того света». Не случайно он говорит: «Господи, сохрани

подольше это дурацкое российское самоедство. Еще никому оно не помогало, — но все

равно сохрани его в нас подольше. Нередко мы заносчиво претендуем на понимание

психологии молодежи, скатываясь к банальным поучениям в ее адрес, ибо нам кажется,

что мы имеем полное право быть менторами». Конецкий не стесняется признаться в

своем страхе не понять молодежь: «...сотни юношей матросов прошли передо мной. И

ни в ком я не понял их духовной сути. То есть я смог бы изобразить внешнюю

оболочку, оттенить отличия, создать видимость их характеров, но это только

натурализм получится, ибо ни в ком я не понял сути. Сплошная тайна. Сплошная

закрытость. Сейф. Туманность Андромеды. Черная дыра. Черный ящик. Последнее

особенно верно, ибо я могу предсказать, как будет действовать в той или иной ситуации

тот или иной из двадцатилетних, но это

141

механическое предсказание, ибо я не знаю внутреннего состояния, которое

сопровождает их в том или ином поступке». Для юноши прочитать такие строки, напи-

санные человеком, годящимся ему в отцы, гораздо полезней всех поучений, потому что

юноша задумается: не является ли и он тоже прекрасной тайной и возможно ли

подсоединение двух возрастных тайн друг к другу какой-то, еще не найденного сплава,

проволочкой взаимопонимания?

Конецкий, не заботясь о привлекательности азтор-ского «мужского образа», для

которого всегда не очень-то выгодно негативное изображение женщины (еще, чего

доброго, за женоненавистника сочтут, да и стольких читательниц потеряешь!), пишет

стюардессу Викторию с безжалостной резкостью, когда в магазинах Рио она «тянула

нас к женскому отделу и прикидывала на себе (по всей своей полноте) черные пояса,

растягивала на пальцах паутинные трусики, трясла бюстгальтерами и умело совала в

сумку бесплатные рекламные буклеты». Но далее идет самобезжалостный штрих,

характерный для Конецкого: «Надо заметить, что я и сам питаю слабость к ярким

рекламным штучкам...» При таком штрихе портрет Виктории сразу выходит из

фельетонности, и уже совсем по-другому — не просто от презрения к ней самой по

себе, а от боли за друга, привязавшегося к ней, — звучит: «От ее цепкого

прикосновения ко мне становилось гадко, хоть волком вой. В ее хватке была некоторая

уверенность, что мне это приятно. И се наглая уверенность в своей победительности,

маркитантская уверенность, что любой — от генерала до обозника — готов за ее

прикосновение отдать кошелек вместе с орденами, эта ее уверенность больше всего

меня бесила». Разговор о Виктории становится разговором не о конкретной, списанной

с натуры стюардессе, а разговором о явлении отвратительного нового «викторнанства».

Но и портрет Виктории неоднотонен. То, что она упросила боцмана — «старого

виннипегского волка Гри-Гри», написать за нее любовное стихотворение, посвященное

капитану, несколько человечески смягчает ее лицо.

Повесть Конецкого как будто бы ограничена дневниковыми записями капитана-

дублера, сделанными непосредственно на борту. Возможно, это и было так,

141

а возможно, это лишь профессиональный прием, но, собственно, какая разница! В

отличие от давних, но памятных времен, сейчас появилось много книг, которые не

упрекнешь в неправде. Но для настоящего искусства мало только добросовестных

зарисовок с натуры, прямых или ретроспективных, — реальность жизни становится

реальностью искусства лишь при творческом преображении, при том духовном

обогащении, о котором когда-то точно сказал Шефнер: «Потерей примесей ненужных

обогащается руда». Настоящая книга — это подытоживание всей предыдущей жизни,

концентрация не отдельного «поездочного» опыта, а сгущение всех накопившихся

опытов в тяжелый, но одновременно прозрачный «магический кристалл».

Гражданственность у нас иногда путают с публицистикой. Но гражданственность выше

жанра. В повести Конецкого публицистикой и не пахнет, но в ней есть грозовой озон

гражданственной любви, гражданственной ярости. Вот как капитан Ямкин говорит о

своей матери: «Жуткое дело, как она, матушка, похожа была на ту, что с поднятой рукой

на плакатах «Родина-мать зозет!». Здорово художник ухватил. Только у моей

выражение чуть добрее было, но, правда, я ее в остервенении никогда не зрил, она даже

зажигалки без остервенения тушила — тихо она их песочком присыпала... И сейчас

увидишь в кино или на картине тот плакат — и каждый раз внутри дрогнешь,— стало

быть, она глядит...» Эти простые прозаические слова гораздо выше многих ложно-

поэтических придыханий на вечную, но, к сожалению, замусоленную тему «Родина-

мать». Гражданственная ярость разламывает традиционное моряцкое гостеприимство

капитана-дублера, когда на борту появляется в качестве неожиданного груза социолог

Шалапин, пытающийся «поверить алгеброй» гармонию человеческих

взаимоотношений. «Я — соцьолог. Ваш пароход — микромодель общества. Мне

интересно наблюдать. Между прочим, ситуация здесь напоминает ту, в которой

находился начальник отдела кадров у нас в НИИ. Он тоже вступил в связь с

секретаршей...» — «Вы наблюдали за их отношениями?» — «Не только наблюдал.

Изучал. Это моя обязанность».— «Совесть-то у вас, социологов, есть?»

Прозе Конецкого чужда «выводность». Но когда

271

капитан-дублер сталкивается с таким представителем вульгарной социологической

«алгебры», он уже не просто высмеивает его, как стюардессу Викторию, он сражается

выводами. «Вечно влажно-холодные руки, вероятно, устраивают его, ибо Петр

Васильевич знает выгоду отчужденности, отчужденность — сознательная ли-*ния его

поведения, она позволяет ему блокировать любые проявления юмора у окружающих».

Стюардессы Виктории опасны для общества только в большом тираже, но такой

человек, как Шалапин, может быть опасен и в одном экземпляре: в сущности, он — это

стюардесса Виктория в брюках, страшная тем, что вооружена видимостью знаний,

непререкаемо подтвержденных дипломом и должностью. Отчужденность,

наблюдательность, схематизм в оценках людей и их поступков в конце концов приводят

Шалапина к косвенному участию в гибели человека, оскорбленного его подозри-

тельностью. Вырубая тесаком челюсти акулы «для сувенирчика», Шалапин даже не

догадывается, что схемы, по каким живет он сам и хочет заставить жить всех других,

именно те самые акульи зубы, в которых могут захрустеть живые люди — только дай

этим зубам волю. Теплоход «Фоминск» идет на помощь якобы тонущему испанскому

судну. «Сигнал «SOS» послан в эфир каким-то развлекающимся кретином, может быть

даже из собственной спальни на суше. Но и шала-пинские рационалистические и

поэтому бесчеловечные выкладки — это, по сути, ложные сигналы, заслуживающие

быть названными как преступления.

Конецкий в своей прозе никогда не опускается до ложных сигналов — он знает, как

они гибельны для людей. Ярость его презрения, непримиримо обрушивающаяся на

Викторию, а особенно на Шалапина, принадлежит к сигналам своевременным и

59
{"b":"253425","o":1}