Литмир - Электронная Библиотека

утверждение будущего. Твардовский не был рожден трибунным поэтом, например, не

любил читать стихи с эстрады, но сила гражданского духа придала его поэзии,

независимо от желания автора, черты трибунности.

Если говорить о чисто профессиональных особенностях мастерства Твардовского,

то не лишне заметить, что его творчество является одним из доказательств того, что

поэзии вовсе не противопоказана повествова

«4

тельность, сюжетность. Формула «поэзия — это то, что не 1ьзя высказать прозой»

вообще, на мой взгляд, сомнительна. Поэзия — это то, что можно высказать про-iDii,

но лучше стихами. А если высказанное стихами мы не можем постфактум поставить в

прозе, то это признак мастерства поэта, а вовсе не пропасти между ;11сй и прозой. У

меня есть несколько любимых сти-котворений мировой поэзии. Это «Я вас любил,

любовь еще, быть может...» Пушкина, «Наедине с тобой, брат...» Лермонтова,

«Девушка пела в церковном хо-|н\..» Блока, «О, знал бы я, что так бывает...» Пастер-

нака, «Завещание» Вийона, «Мэри Глостер» Киплинга — и среди них стихотворение

Твардовского «Две строчки»:

Из записной потертой книжки Две строчки о бойце-парнишке, Что был в сороковом

году Убит в Финляндии на льду.

Лежало как-то неумело По-детски маленькое тело. Шинель ко льду мороз прижал.

Далеко шапка отлетела.

Казалось, мальчик не лежал,

А все еще бегом бежал,

Да лед за полу придержал...

Среди большой войны жестокой, С чего — ума не приложу, — Мне жалко той

судьбы далекой, Как будто мертвый, одинокий, Как будто это я лежу, Г"риме-;зший,

маленькие, убитый На той войне незнаменитой, Забытые, маленький лежу.

Заметьте, что все выше перечисленные мной стихи, пожалуй, можно пересказать и

прозой, — разумеется, хорошей прозой. В них есть элемент дневниковой по-

нествовательности, они не отягощены сложными метафорами, не построены на

суперсногсшибательных рифмах. Архитектоника этих стихов сугубо дорическая, без

гидов какого бы то ни было барочного украшатель-Ства. Но в этой дорической

простоте есть своя му-|ыкальная возвышенность, которая и является подлинной

поэзией.

85

Стихотворение Твардовского «Две строчки» могло бы быть написано и прозой — в

виде куска какого-нибудь романа, повести или даже в виде самостоятельной зарисовки.

Но поэзия тем и сильна, что тему прозаической зарисовки может довести путем

концентрации до состояния музыки. Шостакович однажды сказал мне, что считает

поэзию высшим жанром искусства. «Поэзия обладает и силой музыки, но в то же время

и силой точности слов, силой точности адреса».

Это соединение силы музыки и силы точности слов есть в одном из лучших

стихотворений Твардовского «Я убит подо Ржевом...», хотя вторая половина значи-

тельно слабее мощного запева. В этом стихотворении опять проявилось одно из

ценнейших качеств Твардовского — умение почувствовать себя не только собой, но и

кем-то другим. «Как будто это я лежу» — не просто стихотворная строчка, а принцип

отношения истинного поэта к жизни. В стихотворении «Поездка в Загорье» есть такие

строки:

Пели женщины вместе, И Петровна — одна, И была ее песня — Старина-старина.

И она ее пела, Край платка теребя, Словно чье-то хотела Горе взять на себя.

Да, поэзия в понимании Твардовского должна быть такой Петровной, которая хочет

взять на себя чье-то горе. В этом — ключ поэзии Твардовского, ключ его души

гражданина.

Мне посчастливилось знать Твардовского лично. Человек он был трудный. Но

«простим угрюмство...».

То, что казалось нетерпимостью, на самом деле было высокой требовательностью.

У меня хранятся его пометки на моих мальчишеских стихах 48-го года. Напротив

строчек «Здесь до краев лукошко неба набито ягодами звезд» размашисто запечатлено:

«Архискверно». Он разговаривал всегда о стихах без редакторской дипломатии,

подчеркнуто резко, доходя иногда даже до прямых грубостей. Однажды он чуть не

довел меня до слез, вылив ушат холодной воды на мою голову в при

86

сутствии всей редколлегии: «Что вы все о себе да о себе пишете!»

Его понимание поэзии как Петровны не выносило в поэзии того, что хоть немного

походило на «ячество». Этим, на мой взгляд, он обеднял свою lino, ибо без

рассвобожденного «я» и объективная действительность ограниченней. По-ссенински

рвануть рубаху на груди ему было не дано. Но такой он был человек, таким он был и

поэтом, и даже его ограниченность была свидетельством цельности характера.

Я не всегда соглашался с ним, но, честно говоря, побаивался его. А это

полезнейшее чувство для молодого поэта — побаиваться хотя бы чьего-то

профессионального сурового слова. Беда многих сегодняшних молодых Поэтов

заключается в том, что они не слишком побаиваются старших. В поэзии сегодня

недостает строгого дядьки, к которому могли бы быть обращены пастер-Наковские

строки: «И я затем, быть может, не умру, что. до смерти теперь устав от гили, Вы сами,

было Ьремя, поутру линейкой нас не умирать учили».

Мне еще сорока не стукнуло, а уже столько дорогих Могил за плечами. Конечно,

все эти люди внутри меня, НО все-таки даже самая благоговейная память об ушедших

не заменит их живого присутствия.

Первым поэтом, которого я лично знал и потерял, был Луговской — зычный

«бровеносец советской поэ-|ии», как шутили его друзья, монументальный и в то Же

время слабохарактерный, безобидно фанфаронистый И подкупающе

доброжелательный. Перед его гробом я никак не мог уяснить, что больше не услышу

его раскатистого, самозаслушивающегося голоса, не увижу его бровей, реявших, как

седые чайки, над барельефным лицом. Словно вынули из жизни что-то большое,

доброе, беззащитное... Потом — смерть Пастернака. Незадолго до кончины он сказал

мне: «Мой вам совет: Никогда не предсказывайте в стихах свою трагическую смерть.

Сила слова такова, что, предсказав, вы сами horn чески поведете себя к

предсказанному. Подумайте, п.ко в русской поэзии было несчастий от самопреданий.

Создайте счастливый прецедент». Потом, ког-I написал строки: «На веревке я повисну

—не noli шусь никогда», у меня как будто сняло с плеч что-то

46

пастернаковской рукой, протянутой сквозь время. Но его все-таки нет, и недостает

чего-то светящегося, дарующего.

Смерть Светлова, озарявшего своей улыбкой мою поэтическую юность.

«Некоторые поэты напоминают мне паровозы, которые вместо того, чтобы тратить пар

на движение, тратят его на свистки», — говорил он. Даже на смертном одре шутил:

«Рак уже есть, только пива к нему не хватает». Как недостает его улыбки...

Смерть Хикмета — благороднейшего Дон-Кихота революции, всегда болевшего

душой за тех, кому трудно. Неожиданно звонил: «Слушай, брат, я тут получил уйму

денег. Тебе не нужно?.. Правда не нужно? А может быть, знаешь тех, кому нужно?»

Больше он уже никогда не позвонит.

Смерть Ксюши Некрасовой — золушки русской поэзии, причитавшей, по

выражению Слуцкого, «голосом сельской пророчицы», единственные в своем роде

стихи. Теперь она уже не будет слишком «назойливой» для тех, кому она «докучала».

Смерть Заболоцкого, замкнутого одинокого рыцаря поэзии, предупредившего всех

нас о недолговечности поэтических фейерверков: «Отзвенит и погаснет ракета,

потускнеют огней вороха. Вечно светит лишь сердце поэта в целомудренной бездне

стиха». Без его дисциплинирующего физического присутствия анархия формы в поэзии

чувствует себя еще безнаказанней. Смерть Яшина — мучающегося вологодского

правдолюбца с неистовыми раскольничьими глазами. Его нет, и сражающаяся совесть

уже не обопрется на его товарищескую руку.

И вот — смерть Твардовского.

19
{"b":"253425","o":1}