Он поднялся как ни в чем не бывало, взял кувшин и стал пить. В ночной тишине слышалось его тяжелое дыхание. Снаружи все уже было тихо и спокойно. Пауледда чувствовала, что волнение ее улеглось. Мерциоро сел на скамью под виноградной лозой.
— Послушай, — сказал он. — Бог воздаст тебе за гостеприимство. Но чего ты боишься, почему держишь руку на крюке? Поди сюда. Опасность миновала. Видно, мои враги сбились со следа. Да садись же, что ты стоишь? Можно подумать, что ты в первый раз меня видишь. Так вот послушай, как было дело...
И он начал рассказывать странную, немного путанную историю о том, как за ним гнался какой-то его недруг, который убил у него лошадь и украл несколько овец. Пауледда сидела рядом с ним и молча слушала.
— Теперь мне надо на некоторое время скрыться. Правосудие, конечно, вещь хорошая, но от него, как от морских волн, все-таки надо держаться подальше. Если б ты позволила мне остаться...
— Да ты что! Ведь я одинокая женщина!
— Я буду тебе братом!
— Замолчи!
И тут вдруг на улице снова послышались шаги. Но уже проворные, легкие, словно человек шел босиком. Кто-то остановился у ворот, на несколько минут все затихло, и потом раздался умоляющий шепот:
— Пауледда! Пауле!
Вздрогнув, она вскочила на ноги. Кто бы это мог быть? Враги Мерциоро? А она-то ему не верила!
— Бога ради, не открывай! — прошептал Мерциоро, потянув Пауледду за юбку. Пауледда вырвалась и бросилась к воротам. Между тем человек, стоящий снаружи, настойчиво, все громче и громче повторял:
— Пауледда! Ты здесь, Пауледда? Открой мне, ради всего святого, спаси меня от опасности! Пауле!
— Черт тебя принес, Тане, что тебе здесь нужно? — воскликнул вдруг Мерциоро, узнав голос младшего брата.
Пораженный Тане замолчал от неожиданности и вдруг разразился хохотом. Пауледда рассердилась:
— Входи, Тане, ворота открыты.
Тане толкнул ворота, на которые не был накинут крюк, и вошел.
Они долго шутили и смеялись над забавным совпадением — и в самом деле, не удивительно ли, что оба брата, не сговариваясь, решили в один и тот же вечер прибегнуть к одинаковой уловке!
Чтобы как-то утешить их, Пауледда вынесла во двор кувшин вина и налила им по стаканчику.
— Ну, уж сегодня ладно, — сказала она, — а завтра вы меня не проведете. Вам, милые мои, не хватает хитрости для таких дел. Вот будь на вашем месте ваш брат Преду Паулу, он, пожалуй, сделал бы это половчее!
Узнав об этих словах Пауледды. Преду Паулу, никому ничего не говоря, зашел к ней как-то днем, потом ночью, и кончилось все это свадьбой.
На королевских харчах
(Перевод Н. Георгиевской)
Мрачная камера с низким потолком в конце концов стала навевать на заключенных тоску. Их было десять мужчин — старых и молодых, все из лучших семей Нуоро. Арестованные в одну ночь вместе со многими помещиками, крестьянами, пастухами, все они были обвинены в оказании помощи нуорезским бандитам, которые к тому времени были разгромлены войсками. Первые дни эти десять человек не унывали, смеялись, шутили, с минуты на минуту ожидая приказа об освобождении. Только два еще совсем крепких старика — один известный своим богатством и высокомерием, другой прославившийся как упрямый самодур — не переставали протестовать и возмущаться, но остальные над ними только смеялись.
— Дядюшка Сербадо, — говорили они богачу, — пошли в кабачок. Давайте сегодня немного покутим. Ну-ка, вытаскивайте ваш пухлый бумажник!
Сербадо был больше всего раздражен личным обыском, произведенным после ареста. Поэтому в ответ на подобные шутки он только злобно косился на товарищей бешеными, налитыми кровью глазами и, поглаживая мощную грудь и мускулистые ноги, с ненавистью цедил сквозь зубы какие-то ругательства.
Его товарищ — высокий, худой, меднолицый старик, с черной порыжелой бородой и зубами, такими еще крепкими и блестящими, что они выглядели как искусственные, — даже не удостаивал шутников ответом.
— Представим себе, что на улице дождь, а мы укрылись здесь и играем в карты, — предложил какой-то паренек,
Но проходили дни, проходили ночи, и арестованными постепенно овладевали беспокойство и уныние. Одни из них вообще и в глаза не видели бандитов, другие сами от них пострадали, третьи мирволили им из страха. Лишь мысль, что не только они, но и сотни других людей сидят сейчас в тюрьме по тому же обвинению, несколько утешала их. Однако им начинало казаться, что шутка слишком уж затянулась.
— Каково сейчас моей жене? Бедняжка! Ведь схватили не только меня, но и ее отца, и братьев, и слугу, словом, всех. Осталась она в доме одна-одинешенька, как дикий зверек в клетке!
— А у меня как раз накануне заболели три коровы. Теперь они, уж наверно, пали. Я разорен...
Мать уж плакала, плакала, — вспоминал какой-то паренек невеселый час своего ареста.
— Подумаешь, поплачет, поплачет и перестанет, — презрительно заметил дядюшка Сальваторе, богач.
Когда другие жаловались на свои несчастья, он кашлял, плевался и всех подряд осыпал бранью. «Босяки», «голодранцы», «шваль» — это были еще не самые скверные прозвища, какими он награждал своих соседей.
Настал день, когда, рассказав друг другу о всех своих несчастьях и невероятных приключениях, испробовав все способы рассеять скуку, заключенные качали ссориться. Люди они были здоровые, крепкие, привыкшие к беспредельным просторам пастбищ, к тенистым лесам, к слепящему солнцу на скошенных полях, их раздражали усыпляющий полумрак, всегда царивший в длинной, низкой, похожей на коридор камере, духота и зловоние, стены, покрытые грубыми надписями и кишащие насекомыми. Особенно тягостно бывало по вечерам. Когда сквозь решетку в камеру просачивался розоватый отсвет летних сумерек, заключенные приходили в неистовое возбуждение и начинали яростно браниться. Но вот как-то раз одного из них вызвали в кабинет начальника, и надежда смутная, как сумеречный свет, слабо забрезжила в их душах.
— На свидание с родными его вызвать не могли, — сказал старик самодур, который не в первый раз сидел на «королевских харчах». — Пока не закончено следствие, свидания не разрешаются.
Что же будет дальше? Наконец вызванный вернулся. Он посмеивался, но было видно, что он чем-то смущен.
— Меня встретили два синьора, — сказал он. — Один — такой маленький, рыжий, совсем как лиса, все что-то писал, а другой, высокий и худой, как скелет, задал мне тысячу вопросов, а потом заставил раздеться и измерил лоб, щеки, нос...
— А что он спрашивал?
— Здоровы ли мои родители, с детства я работаю пли нет...
Тут дядюшка Сальваторе вскочил, побагровев от гнева и возмущения.
— И ты, ты позволил им прикасаться к себе? — загремел он, ткнув рассказчика пальцем в грудь. — Позволил измерять свой нос? Что ты за человек? У меня просто руки чешутся накостылять тебе шею и вышвырнуть за дверь!
— Ну-ка попробуйте, дядюшка Сербадо!
Второй старик не проронил ни слова. Засунув большие пальцы за пояс, он молча выслушал весь рассказ, и только ноздри у него раздувались, а маленькие смуглые кисти рук непрерывно сжимались и разжимались, как когти хищной птицы.
Этот осмотр один за другим прошли все заключенные: их разглядывали, измеряли, фотографировали. Когда вызвали старого богача, он важно, с достоинством поднялся с места, поглаживая левой рукой окладистую бороду. Смерив презрительным взглядом тюремщика, он ткнул себя пальцем в грудь и гневно сказал:
Это меня-то вызывают? Чтобы я позволил к себе прикоснуться? Чтобы меня осматривали и щупали? Вот я сам тебя сейчас хорошенько пощупаю!
Тюремщик отступил:
— Эй, эй! Что вы делаете?
— Что хочу, то и делаю! Понятно тебе, голодранец паршивый? Убирайся отсюда, продажная душа! Я привык приказывать, а не подчиняться, и никому, даже самому дьяволу, не позволю к себе притронуться!
Тюремный смотритель вышел, потом вернулся и вызвал другого старика.