Причиной катаклизма, потрясшего государственный строй Южной Диктатуры, был, разумеется, Эриксен.
Сержант Беренс доказал солдатам, что вырвавшиеся у него слова об отдыхе не имеют ничего общего с его истинными намерениями. После учений взвод не шел, а полз в казармы. Солдаты были так измучены, что половина их отказалась от ужина. Эриксен со стоном упал на койку. Ему было хуже, чем другим: сержант вымещал на нем злобу. Казарма давно храпела, а обессиленный Эриксен все не спал. К нему подобрался Проктор.
— Слушай, парень, — сказал Проктор, переходя на «ты», что в Южной Диктатуре считалось одним из самых серьезных проступков. — Ты все-таки чудотворец.
— Чудотворцев не существует, — вяло возразил Эриксен. Проктор жарко зашептал:
— Не говори так, парень. Это раньше не существовало чудес, когда жизнь была неразвита. Конечно, пока человек не овладел природой, все совершалось по естественным причинам, как бог положил. Чудеса были технически неосуществимы, вот и все. А сейчас, когда так высоко… понимаешь? Без чудес нынче невозможно. Мы же не дикари, чтоб обходиться без чудес.
Не дождавшись ответа. Проктор продолжал:
— Как я услышал, что сержант орет твоим голосом твои слова, я тут же смекнул, что произошло чудо.
— Обыкновенная телепатия, — устало сказал Эриксен. — Гипноз на расстоянии. Я внушил Беренсу, что ему говорить, — только всего.
— Не телепатия, а чудо, — стоял на своем Проктор. — И не гипноз, частное дело двух человек, а энергетическая эманация, нарушившая всю структуру государства, — вот что ты сделал, парень.
— Не понимаю вас, Проктор.
— А чего не понимать? Это же не Беренс кричит на нас, а полковник Флит орет нам голосом Беренса. А в полковнике гремит генерал Бреде, а генералом командует Его Бессмертие. Разве ты этого не проходил в школе? Во всех нас мыслит, чувствует и распоряжается Властитель-19, а если нам кажется, будто это наши мысли, наши чувства и наши голоса, так на это у нас есть свобода воображать, что мы… Ты не голос Беренса заглушил, нет. Ты заглушил в Беренсе голос Флита, то есть голос Бреде, то есть голос… ты понимаешь? И вот я спрашиваю тебя: разве это не чудо?
— Что вы хотите от меня? — спросил Эриксен, всматриваясь в возбужденное лицо Проктора.
Проктор зашептал еще жарче:
— Сотвори новое чудо! Раз ты сержанта Беренса так ловко… Это же одна цепочка, пойми! Одним винтиком завладеть — вся машина в руках. Слушай меня. На полюсе концентрируют тучи для атаки на северян. Двинь эти тучи на нас. Небольшого бы дождя, понял?
— А зачем вам нужен дождик?
— Во-первых, северян не зальет, их механизмы не потонут — соваться туда будет рискованно. А во-вторых, у нас все раскиснет — обратно не с чем соваться… И вместо войны — пшик!
— Вы не хотите войны?
— Я хочу домой… И чтоб все эти централизации и тотализации!.. Понял?
Эриксен слышал, как жарко дышит пожилой солдат. На провокатора он не был похож. Но все, что он говорил, отдавало государственной изменой. Эриксену и в голову раньше не приходило, что в казармах могут, невредимые, существовать люди, подобные Проктору.
— А вы не боитесь нейтринных соглядатаев и гамма-карателей? — спросил после некоторого молчания Эриксен. — По-моему, этим приборам не придется долго раздумывать, если они хоть раз к вам прислушаются.
— Чепуха! — нетерпеливо воскликнул Проктор. — В душу мою им не влезть. Да и не один я здесь такой, всех нас не уничтожить. Эх, Эриксен, если бы ты знал, сколько раз мы между собою… Ты только зацепись, вставь палку в колеса чертовой машине, а мы все, как один… Чуда, Эриксен, умелого чуда! И потом жить, не оглядываясь на соседа, и делать, что по душе, только бы это не мешало другим, и чтобы никаких войн! Сердце замирает — такая простота жизни!
Эриксен снова вгляделся в рыжего Проктора. В полусумраке казармы цвет волос не был виден, зато ясно различалось, как пылает его лицо и как сверкают глаза. Он уже не шептал, а кричал тихим криком. Эриксен с полминуты молчал, потом сказал:
— Знаете ли вы, что такой способ жизни осуществлен на Земле?
— Да, знаю, — ответил Проктор прямо. — А теперь скажи по-честному: сделаешь чудо?
Эриксен откинулся на подушку, закрыл глаза. Всю жизнь он мечтал о запретной Земле. И всю свою жизнь боялся высказать вслух сокровенные желания.
И те, кто окружал его, были такие же — мечтали и молчали: Проктор первый заговорил открыто. Эриксену нечего было ответить. Против машины синхронизации реальных средств борьбы не было, а в чудеса он не верил.
— Я сделаю все, что смогу, — сказал он потом. И снова с отчаянием ощутил, как ничтожны его силы.
Проктор убрался на свою койку. Стены казарм дрожали под давлением осатаневшего ветра. С равнины доносился такой грохот, что ныли уши, а в глазах вспыхивали глумливые искорки. Тонкая пылевая взвесь проникала сквозь щели в стенках.
Эриксен лежал с открытыми глазами, но видел не казарму, а то, что было вне ее, — огромную, неласковую планету: воздух, напоенный красноватой пылью, безжизненные равнины, отполированные сухими ураганами до металлического блеска: ни деревца, ни озерка, ни травинки. Как его предков забросило сюда? Почему они остались здесь? Почему? Нет, почему они из людей превратились в бездушные механизмы?
Эриксен ворочался, снова и снова думал о том, о чем на Марсе думать было запрещено. Он видел Проктора и Властителя-19, Беренса и генерала Бреде, тучи пыли, вольно несущиеся над планетой, облака высосанной из планеты воды, хищно накапливаемые сейчас у полюса…
И вдруг Эриксен вскрикнул — такая боль свела мозг. Он вскочил, хотел позвать на помощь, протянул руку, чтобы разбудить соседа, но боль стала затихать. Голова отяжелела, Эриксену чудилось, что это не голова, а каменный шар — тяжкий шар не держался на хилой шее и покачивался вправо и влево, вперед и назад. Эриксен поспешно лег снова, чтоб не повалиться всем телом вперед, за непостижимо заменившим голову шаром.
Стало легче, но в мозгу творился сумбур: Эриксен слышал стоны и визги, поскрипывания, потрескивания, что-то бормотало бесстрастным голосом прибора: «Косинус пси — девяносто девять и пять десятых, полная синхронизация! Косинус пси — девяносто девять и пять!..» Эриксен напряженно, без мыслей, вслушивался в шумы мозга, пытаясь разобраться в них, но разобраться в них было невозможно, их можно было лишь слушать. Тогда он стал размышлять сам, но размышлять он тоже не мог, он утратил способность к размышлению. Мысли так медленно тащились по неровным извилинам мозга, так запинались на каждой мозговой выбоине и колдобине, словно каждая тянула за собой непомерный груз.