— Вот для чего вы морозили дешифратор, — догадался Рой.
Эрвин кивнул. В холодильник он поместил последний вариант дешифратора, придав ему вид бритвы. Бороды на Меркурии растут раз в пять быстрее, чем на Земле, вероятно, виновата дьявольская радиация Солнца, — кто хочет щеголять гладкими щеками, должен бриться два или три раза в день. Правда, некоторых удивляло, почему Эрвин хранит бритву в холодильнике, но к этому привыкли, у каждого свои чудачества: Эрвин объяснял, что ему приятно, когда кожи касается холод. Чтобы узнать, о чем думает собеседник, достаточно было вынуть бритву, подкрутить регулятор резкости, сделать вид, что бреешься, — и все, что в ту минуту рождалось в голове, записывалось.
— Вам не казалось, что проникновение в чужие мысли равноценно подслушиванию у дверей чужих разговоров? — не удержался Рой.
— Я признался в убийстве Карла Ванина, Рой, это хуже вышпионивания чужих мыслей, — огрызнулся Эрвин.
Он помолчал, снова заговорил. Итак, прибор был настроен на мысли Карла. И тут полезла такая дрянь, что Эрвин разбесился на себя за никчёмное изобретение. В мозгу Карла толклись тысячи разнокалиберных мыслей — сущая каша, к тому же неудобоваримая. То он вспоминал, что жмёт ботинок; то мысленно сетовал, что болит живот, надо бы кое-куда сбегать, но лучше подождать, может, пройдёт; то вдруг вспыхивала ослепительная идея перевести лучевой генератор на сверхжесткое излучение, оно одно способно энергоемко трамбовать молекулярные слои пластинок; тут же возникала мысль, не прожжёт ли сверхжесткое излучение саму пластинку, и ослепительная идея
— именно её потом и доработал Эрвин — тускнела и погасала; и снова все забивали пустые мысли о каких-то отчётах, докладах, встречах, еде, питьё, одежде, наградах, выговорах… Невероятно густо трудились мозговые полушария Карла Ванина, но пустячным трудом: девять десятых всех мыслей годились лишь на то, чтобы тут же отбросить их как шелуху. Эрвин уже готовился разбить дешифратор, но нашёл иное решение: встроить в приборчик сепаратор важного и неважного, некий фильтр, пропускавший только мысли большого накала, высокого энергетического потенциала. Теперь мыслительная малоценка отсеивалась, дешифровывались лишь мысли крупные, мысли важные, мысли повышенной затраты мозговой энергии.
И сразу же обнаружилось, что только два класса мыслей обладают у Ванина высоким энергетическим потенциалом: попытки внести что-то новое в свою работу и стремление извлечь личную выгоду из лабораторных удач. И мысли второго класса забивали мысли класса первого: второсортные замыслы перешумливали первоклассные идеи.
Как только у Карла появлялась стоящая мысль о том, как дальше вести эксперимент, тут же разворачивался мыслительный бал, какая-то праздничная вакханалия преждевременного торжества — Карл упивался, как все будут поражены его успехом, как он вознесётся надо всеми, какие хорошие слова скажут Анадырин и Стоковский, как Михаил Хонда будет внешне радоваться, а про себя досадовать, что ему такая удача не выпала, и какие прекрасные телеграммы пришлёт президент Академии Боячек, и какую гордость почувствует оставшаяся с детьми на Земле жена Екатерина, когда узнает об успехе мужа… И вся эта мыслительная толкотня и трепотня полностью заглушала сверкнувшую хорошую идею — вот почему ни одной из них Карл не мог додумать до конца, ни одной не был способен довести до конструктивного оформления…
— И когда я доработал сам одну из его сверкнувших и погасших идей, — рассказывал усталым голосом Эрвин, — Карл безмерно удивился, но, конечно, ничего не понял: «Вы знаете, я сам думал о чем-то похожем. Как хорошо, что мы с вами приходим к одним и тем же мыслям. Но у вас разработано куда детальней, можно прямо приступать к осуществлению, поздравляю вас, Эрвин». Я не удержался от насмешки: «Теперь вы получите академическую награду, сам Боячек поздравит вас, Карл, с научным достижением». Посмотрели бы вы, как он покраснел. Будто пойман на преступлении! Он забормотал, что работает не для славы и наград, ради науки, ради пользы людей и всякое такое. Но я-то знал его тайные мысли, я молча стерпел его лицемерие и только выразительно посмотрел. Он не выдержал: «Вы словно презираете меня, Эрвин, что это значит?» Я не мог объяснить ему, что это значит, но именно в тот момент начал ненавидеть его, вот что это значило. Он был недостойным лицемером, мне все трудней становилось проводить дни с человеком, у которого так двойственна личность.
— Вы могли перестать пользоваться дешифратором — и раздвоение личности вашего руководителя перестало бы вас раздражать, Эрвин.
— Я не мог этого сделать, мы продолжали трудное исследование, без непрерывно возникающих идей, переделок и усовершенствований оно не шло. Идеи генерировал Карл, и с каждой следующей они были все туманней. Я превращал их в осуществимые, выдирал из хаоса фантазий здоровое семечко реальности и выращивал из семени дерево, так это всего лучше назвать. И все сильней ненавидел этого честолюбца. Мне скоро стала противна и работа, которую мы вели.
— Вам скоро стали отвратительны и все сотрудники энергозавода, с которыми приходилось встречаться. Возвратись вы с вашим приборчиком на Землю, вы вскоре возненавидели бы все человечество.
Да, именно так, Эрвин не опровергал обвинений. Он лежал, отвернувшись от Роя, уставя глаза в потолок, тихо говорил — не оправдывал себя, не скрывал проступков, не утаивал сомнений и мук. Собственно, он потому и надумал шпионить за мыслями других, что надеялся на исключительность Карла Ванина. Остальные — люди как люди, никаких предосудительных стремлений за ширмой добропорядочности, дешифратор покажет это убедительно, так говорил он себе. А что получилось? Никакой исключительностью Карл не обладал, точно такими были и другие. У всех честолюбие, себялюбие, властолюбие шло на том же энергетическом уровне, что и творческое начало. Фильтр отсекал все мелочное, вторичное, случайное, а тщеславия с себялюбием не мог отсечь, это было коренное, на эти свойства натуры тратилось не меньше мозговой энергии, чем на научные усилия, и ведь это все люди выдающиеся, крупные специалисты, незаурядные характеры — иных на Меркурий и не посылают. И таких людей любить? Уважать их? Доброжелательствовать им? Не будет ли это формой того же двуличия? Не превратится ли в примирение со скверной?