Впервые в жизни я порадовался тому, что во мне есть частичка Вдохновенного дядюшки! Но одновременно во мне проснулась гордость за своих родственников по материнской линии: теперь я не один против целого Вдохновенного племени. А я-то всю жизнь стыдился, считал себя полным ничтожеством, за которого даже заступиться некому: они ведь были настоящей семьей, крепкой, сплоченной, они даже внешне были похожи! А я всегда был один, как подкидыш, случайно прилепившийся к ним. Я только сейчас понял — они были против меня еще до того, как я родился. Но теперь на мою защиту встали Лола и Феликс. Я тут же представил, как две семьи сошлись на поле боя: доктора, воспитатели и Цитки с одной стороны и актеры, мошенники, волшебники и сказочники — с другой… Я стоял ровно посередине, и все равно мне было как-то неуютно. Я шагнул вперед — нет, не то. Шагнул назад, к «феликсам», — и понял, что вот оно, мое место. Здесь мне было спокойно и хорошо.
— У тебя другая природа, — продолжала Лола, не видевшая моих маневров на внутреннем поле боя, — ты другой человек, Зоарой могла быть только Зоара. Не забывай ее, носи ее в себе, но знай, что ты — уже иное, независимое, отдельное от нее существо.
Я бормотал эти слова вслед за ней, стараясь запомнить. Чувствовал, что еще не раз они мне пригодятся.
— А сейчас я, на правах такого же независимого человека, приказываю тебе немного поспать. У нас впереди длинная ночь.
Я положил голову ей на колени, закрыл глаза и попытался уснуть. Где там. Мысли прыгали, как «амбер» по колдобинам, пытаясь выстроиться в ряд. Я — другой. Меня воспитывали по-другому. У меня другой отец. Я не копия — ни его, ни ее. И у меня всегда будет Габи, которая напомнит мне, кто я такой.
Габи.
Габи-Габи-Габи.
Мудрая, хитрая Габи, которая все эти годы считала, что, несмотря на отцовский запрет, у меня есть право знать, и по-своему рассказывала мне о моем происхождении: намеками, по-крупному и в мелочах. Я вспомнил ее на берегу с нашлепкой на носу, до ушей намазанную кремом, у резервуара с шоколадом, за моим плечом у дома Лолы… Габи, которой нужны были золотой колосок и сиреневый шарф, чтобы стать другой, стать сильной и свободной, как Лола, и, может быть, немножко вероломной, как Феликс. Чтобы получить те качества, которые мог унаследовать их ребенок.
Короче говоря — чтобы стать как Зоара. Чтобы мой отец полюбил ее.
А она совсем непохожа на Зоару. Боже, какое счастье, что Габи непохожа на Зоару! Она не как в кино. Она живая.
Небо за окном стало светлей. Дело шло к утру. Глаза у Лолы были закрыты — то ли спит, то ли охвачена воспоминаниями, то ли пытается понять, в какой момент с Зоарой все пошло не так. Я потерял мать, а она потеряла дочь. И это роднит нас. Что-то, чего уже нет, что существует лишь в нас, в наших разговорах, в нашей памяти. Я тоже закрыл глаза. Сжал ее горячую руку.
Дорога бежала вниз, «амбер пульман» почти летел по ней. По этой дороге они ехали вдвоем. Молодая пара на мотоцикле с коляской. Наверное, к этому моменту они перестали бояться самих себя. Простор открывался их глазам. Они начали болтать, они радовались свободе и тем приключениям, которые ждали их теперь, когда отец уволился из полиции и вырвался из своей семьи. Дорога становилась все круче, небо светлело, стало такого же цвета, как было над морем, когда мы расправились с песчаной стеной… Сколько всего наслучалось за эти дни! Я вспомнил мальчишку, махавшего отцу из окна хайфского поезда и считавшего себя профессионалом. Каким наивным я был!
— Смотри, — шепнула мне Лола, — Лунная гора.
В бледном свете зари вырисовывалась высокая гора странной формы: с одного боку она была выпуклой, а с другого украшена торчащими утесами, как зазубринами. Машина карабкалась по грунтовой дороге вверх, вся в клубах пыли. Жирные кеклики[38] разбегались из-под колес и останавливались неподалеку, с изумлением разглядывая нас: годами здесь не появлялись машины. Чем выше мы поднимались, тем прохладней становилось снаружи. Снизу открывалась широкая долина, заполненная утренним туманом, рассеченная петляющей зеленой полосой.
— Там граница, — Феликс махнул головой, — Иордания.
«Амбер» в последний раз взревел мотором, покорил вершину горы, проехал немного по камням, по никем не топтанной траве и остановился.
Лунная гора.
Дул прохладный ветер. Пейзаж внизу то выныривал из тумана, то снова терялся в нем. В небе парила, отрывисто покрикивая, хищная птица. Мне было холодно и одиноко. Лола закутала меня своим шарфом. Мы стояли неподалеку от старого полуразрушенного деревянного барака. В окнах не было стекол. Между бревен пробивалась трава. Внутри завывал ветер.
Мы медленно подошли ближе. Поднялись по кривым деревянным ступенькам. Феликс толкнул дверь. Она со скрипом подалась. Каждый звук отзывался эхом, печальным и тягостным.
От наших шагов поднималась пыль. Мы старались держаться подальше от голых стен, от покосившихся оконных рам. Сквозь половицы пробивались кустики фенхеля. Лола положила руку мне на плечо.
— Помни, что им было хорошо здесь, — шепнула она. — Они хотели остаться вдвоем, без людей с их законами и разговорами. Место, в котором прошлое не смогло бы догнать их.
— Смотрите, — шепнул Феликс.
В углу была отгорожена сломанной деревянной перегородкой комнатка — видимо, спальня. Пустая, если не считать большой, проржавевшей насквозь печки — когда я дотронулся до нее, палец мой прошел сквозь металл. Я вспомнил солдатика в комнате Зоары. Все, к чему я прикасаюсь в последнее время, такое хрупкое. И все надо сохранить в памяти.
— Смотрите, — указала пальцем Лола.
К стене был прикреплен пожелтевший лист бумаги, края его трепетали на ветру. На листе выцветший карандашный рисунок: мужское лицо, а на заднем плане — лошадь. Рисунок едва различимый, но мы тут же узнали изображенного.
— Она умела рисовать? — спросил я.
— Когда она хотела, она умела все, — ответила Лола.
Значит, я тоже стану таким.
— Смотри на своего отца, — проговорил Феликс. Он не сказал «господина отца», и в голосе его не было привычной насмешки.
На рисунке отец был красивым и молодым, с густым чубом, с улыбкой в глазах и на губах. Видно было, что он счастлив.
— Он-то любил ее, а вот она?.. — вздохнула Лола и ответила сама себе: — Она любила его любовь к ней, но любила ли она его так, как всегда хотела любить, — этого я не знаю…
Я пишу сейчас то, в чем уверен не до конца, пишу со слов Лолы и надеюсь, что она права: Зоаре было хорошо здесь, на Лунной горе, с моим отцом, по крайней мере вначале. Она не была избалованной: сама пасла овец, доила коз, убирала конюшню, готовила на керосинке еду и любила свой маленький дом.
День ото дня душа ее становилась чище. Она забыла о прежней жизни, точно это был чужой рассказ, сбросила воспоминания о ней, как змея сбрасывает старую кожу. По вечерам они любовались заходом солнца и ели свой простой ужин. Катались на лошадях, доезжали верхом до края утеса. В вышине, в одиночестве. Они мало разговаривали. Слова им были не нужны. Иногда Зоара играла на флейте…
Все это догадки. Возможно, жизнь их была куда богаче событиями, которых я своим ограниченным воображением не могу выдумать. Но воображение — все, что у меня есть, ведь отец так никогда и не рассказал, как они жили там, хранил молчание даже после того, как вся эта история с Феликсом закончилась. Есть множество вещей, о которых я не знаю и уже не узнаю.
— Один раз я приезжала к ним сюда, провела с ними целую неделю, — рассказывала Лола, — и вернувшись в Тель-Авив, подумала, что эти двое создали себе рай на земле. Адам и Ева — и никакого змея.
— Ты приезжала сюда? Они тебе разрешили?
— Они меня пригласили. Прислали трогательное письмо. Звали посмотреть на внука.
На меня.
Я родился здесь?
— А ты не знал? Ничего-то он тебе не рассказывал. — Лола покачала головой и глубоко вздохнула. — Говорю тебе, он хотел стереть из памяти все, хотел, чтобы ты ни о чем не узнал. Как будто он сам тебя родил.