Момик не стал дожидаться конца матча (потому что уже не надеялся ни на какое чудо, даже на волшебного мальчика-футболиста, который спустится вдруг с трибун, и, к удивлению ревущих болельщиков, присоединится к нашим игрокам и начнет как бешеный лупить по мячу и забивать гол за голом, выручит нашу команду и победит со счетом восемь семь – последний гол должен быть забит за полсекунды до финального свистка), вышел из квартиры и запер оба замка, нижний тоже, спустился по лестнице и, прежде чем зайти в чулан, остановился перед дверью и прислушался, не раздаются ли там крики терзаемой жертвы, но услышал только привычное унылое завывание дедушки, вошел и уселся против него дико усталый, до того усталый, что через некоторое время открыл глаза и увидел, что валяется на полу у дедушкиных ног, и подумал, что, может быть, лучше не приводить сюда других еврейских дедушек и бабушек, потому что в последнее время ему тяжело видеть людей и тем более выносить все их тайны, и хитрости, и безумия, и сумасбродства, которые так и прыскают у них из глаз, но объясните, пожалуйста, как это получается, ведь есть на свете совсем другие люди, и дети тоже, например ребята из его класса, у них, как видно, все просто, и только Момик понимает, как все непросто, потому что достаточно один раз – только один и не больше – понять, как все непросто и страшно, и уже невозможно верить ничему, все вранье, все притворство, но, даже окончательно уснув, Момик не прекратил бороться и слышал, как кто-то зовет его: «Вставай, вставай! Если ты уснешь, это будет твой конец!» – и вполне возможно, это вообще был не человеческий голос, и правда, он что-то сделал, немного трудно вспомнить, что именно, наверно, встал, да, встал и вышел из чулана, не очень-то понимая зачем, и пошел себе так, с трудом волоча ноги, пока не добрался до зеленой скамейки и посидел там некоторое время, просто сидел и ждал, ни о чем не думая, только смотрел на огромный лист, который упал с какого-то дерева, и видел на нем прожилки, как у мамы на ногах, а посередке была одна длинная и более толстая жилка, которая делит лист пополам, и Момик думал, что будет, если он разорвет лист на две части и каждую бросит в другое место, – будут ли они скучать друг о друге или нет, и постепенно, пока он сидел, начали подтягиваться его старики, они даже не должны были ничего спрашивать, потому что и так все знали, только глянули ему в лицо и поняли, что пришло время сделать то, к чему они все время готовились, Момик только дожидался, чтобы у всех стал одинаковый запах, и тогда сказал: «Ну!» – и они пошли за ним: господин Мунин, и господин Маркус, и Гинцбург, и Зайдман, – пошли, как овцы, он мог увести их куда угодно, и все они очень долго шли по переулку, по тропинкам, заваленным снегом, по темным лесам, мимо церквей и мимо высоких стогов пахучего сена, и кто-то, заметив их, спросил Момика, куда это они идут, но Момик даже не взглянул на этого человека, и ничего не ответил, и продолжал вести за собой своих евреев, пока не добрался до чулана, где дедушка по-прежнему разговаривал сам с собой, Момик открыл дверь, пропустил их всех вперед, а потом зашел сам и прикрыл за собой дверь.
Они терпеливо дожидались, пока глаза привыкнут к темноте, и постепенно увидели дедушку Аншела, сидящего на бенкале, и белые листы на стенах, и господин Мунин оказался первым, у кого хватило духу приблизиться и разглядеть вблизи одну фотографию, но и ему потребовалось некоторое время, чтобы понять, что он видит, а когда он понял, то вдруг весь напрягся и отскочил назад, и, как видно, не на шутку испугался, потому что Момик тут же почувствовал, как его страх передается остальным – прямо как электрический ток по проводу, и они сбились в кучу, но потом все-таки начали потихоньку переступать и передвигаться вдоль стен и разглядывать фотографии и рисунки – как на выставке, и чем больше они смотрели на эти листы, тем нестерпимее становился отвратительный застоявшийся запах, который исходил от них, и Момик едва не задохнулся, но он прекрасно понимал, что, может быть, именно этот запах – его последний шанс, и в душе кричал им: покажите, покажите ему! Будьте евреями! – и нагнулся, уперся руками в колени, как будто подбадривает игроков на футбольном поле, и кричал им беззвучно: теперь будьте волшебниками, колдунами, чародеями и пророками, выиграйте этот последний решительный бой, станьте настолько евреями, чтобы он уже не смог удержаться, и даже если его нету здесь, он явится сюда! – но ничего не случилось, только его несчастные животные еще больше разволновались и разгалделись, вороненок махал крыльями и издавал свое карканье и шипение, а котенок отчаянно мяукал, и Момик упал на четвереньки, уперся в пол коленями и руками, свесил голову и подумал, какой он идиот: ведь он и вправду поверил, что они чародеи и колдуны – вот дурак! – а нехтикер тог, как говорит Бейла, вчерашний день, прошлогодний снег! – не существует вообще таких вещей, они просто-просто-просто несчастные сумасшедшие евреи, прилепившиеся к нему и все ему испортившие, всю жизнь они ему испортили, с чего он вдруг взял, что они могут ему помочь? Он сам может научить их всех, что нужно делать в чрезвычайном положении (чрезвычайное положение – четыре кулака и палец) и как одурачить и обвести весь мир, но их это совершенно не интересует, они как будто получают удовольствие от того, что с ними делают ужасные вещи, и что смеются над ними, и что им так плохо, и никогда не пытаются сопротивляться, только сидят и скулят, и молятся, и спорят друг с другом о всякой чепухе, о всяких глупостях – все эти рассказы, которые никого в мире не интересуют: что ребе сказал вдове и как кусочек мяса упал в молочный суп, а тем временем их мучают и убивают, и во всех этих идиотских спорах они всегда должны оказаться правы и обязательно произнести последнее слово, как будто тот, за кем осталось последнее слово, останется тут последним, и все их ужасные враки, настоящие выдумки: необыкновенный гений, про которого, видите ли, слышала вся Варшава, не больше и не меньше, и богатый господин, который обнимал и целовал Мунина, «как будто я брат его родной», и министр, который однажды благословил и осчастливил господина Маркуса с головы до ног – да, как же, разумеется!.. И та же Бейла, ведь она воображает, что на самом деле красивее Мэрилин Монро; вот уж точно – куда бедняжке Мэрилин до Бейлы! И даже когда они говорят обо всех своих несчастьях, которые им причинили гои, обо всех этих погромах, изгнаниях, издевательствах и надругательствах, они делают это с такими вздохами и кряхтеньями, как будто – куд-кудах, куда деваться! – мы давно уже все забыли и простили, и теперь нам только и остается, что корчиться и кривляться: глядите, какие мы хилые, и слабые, и никудышные, калека на калеке, небех на небехе, и уж понятное дело: кто смеется вот так над самим собой, над тем и другие обязательно будут смеяться, это ясно.
Медленно-медленно Момик поднял голову от пола и почувствовал, как он наполняется ненавистью, отвращением, гневом, жаждой мести, голова у него горела, и весь чулан плясал перед глазами, и все эти евреи с такой быстротой сновали вдоль стен и фотографий, что уже невозможно было различить, кто там настоящий и кто на картинке, он хотел остановить их, но не знал как, однажды у него было волшебное слово, но и оно пропало, тогда он поднял руки и взмолился: хватит, достаточно! – и понял, что поднял руки, в точности как тот мальчик, как будто он тоже сдается, и из горла у него вырвался ужасный крик, звериный рык, и это было так страшно, что все вокруг тотчас замерло и остановилось, чулан перестал плясать, и евреи просто попадали, где стояли, и теперь лежали на земле и тяжко дышали, а Момик поднялся и стоял над ними, ноги у него дрожали, все расплывалось перед глазами, и тогда он услышал, как из этой недвижной тишины вдруг возник голос дедушки, гудящий, как электрические провода на столбах высокого напряжения, но теперь дедушкин рассказ был ему абсолютно ясен, он рассказывал его с толком и с пониманием, с библейским величием, и Момик не шевелился, и боялся вздохнуть, и выслушал весь рассказ от начала и до конца, и поклялся себе не забыть ни одного слова, никогда-никогда, железно! – но тут же забыл, потому что это был такой рассказ, который обязательно тут же забывают, и нужно каждый раз снова проделать весь путь от начала до конца, чтобы вспомнить его, такой это был рассказ, и, когда дедушка кончил рассказывать, другие начали свои истории, и все говорили разом и рассказывали такие вещи, в которые вообще невозможно поверить, и Момик снова поклялся, что запомнит их все навсегда, на всю жизнь, и тотчас забыл, иногда они задремывали посреди фразы или даже одного слова, голова их падала на грудь, но, когда просыпались, продолжали с того самого места, где остановились, и Момик двинулся медленно-медленно вдоль фотографий, которые перерисовал из книг, он должен был внести небольшие изменения, например мальчику, которого заставили мыть целую улицу зубной щеткой, Момик пририсовал щетку гораздо большего размера, а старика, которому велели повиснуть на другом старике, он поставил капельку на землю, на цыпочки, чтобы тому, другому, старику было чуть-чуть легче скакать, да, он был обязан сделать изменения, но теперь не мог вспомнить зачем и немного сердился на себя, что был недостаточно точным и научным, потому что, может быть, если бы был точнее и научнее, сумел бы покончить со всеми этими несчастьями, и он оперся спиной о стену, потому что у него уже не было сил стоять на ногах, а его евреи продолжали говорить и качаться, как на молитве, и вдруг ему почудилось, что в чулане собрались тысячи людей, а потом он подумал, что все это только кажется ему, и глаза его при этом все время шарили по сторонам, откуда он выскочит, откуда? Дедушка Аншел снова начал рассказывать свой рассказ, и Момик схватился руками за голову, потому что почувствовал, что не может больше выносить этого, что он должен исторгнуть, вытошнить из себя все – и то, что съел за обедом, и то, что узнал за последние недели, и вообще всего этого Момика, а теперь и этих вонючих евреев. Он прочел в некоторых книгах, что гои называли их жиды, жидовьё, жидёныши, но раньше думал, что это просто так, чтобы обидеть, и вдруг почувствовал, до чего же это подходит им, и прошептал: «Жидовьё, жидёныши!» – и в животе у него сделалось жарко и приятно, и все тело начало наливаться силой, и он еще раз повторил в полный голос: «Жидёныши!» – и это придало ему решимости, он встряхнулся, подошел к дедушке и встал перед ним, перед этим Вассерманом, и сказал ему с великим презрением: «Хватит, заткнись уже, мне опротивел твой рассказ, Нацикапута нельзя убить такими сказками, убить можно только кулаками! Нужно, чтобы бригада десантников ворвалась к нему и захватила его заложником, и пусть Гитлер придет спасать его, чтобы схватить и Гитлера и замучить его до смерти всякими зверскими пытками, вырывать ему ноготь за ногтем, пока не сдохнет! – И с этими словами Момик покинул дедушку и направился к клеткам, но по дороге остановился и прибавил: – И глаза ему вырвать без всякого наркоза! А потом взорвать Германию и всю страну Там, чтобы никакой памяти от них не осталось, никаких воспоминаний, ни хороших, ни плохих, и увести Оттуда все шесть миллионов с помощью такой особо секретной операции, какой еще вообще никто не придумал, вернуться в прошлое на машине времени – в Институте Вейцмана наверняка найдется такой ученый, который сможет ее изобрести, и поставить весь мир, псякрев, на колени, и плюнуть ему в рожу, и пролететь над ним на наших реактивных самолетах – война нужна, вот что!» – кричал Момик, и глаза его совершенно вывернулись в обратную сторону, как у кошки, а руки быстренько пробежались по клеткам и размотали железные проволочки замков, и он еще раз обернулся назад и увидел перед собой маленькое местечко, которое было Там, а потом просто стоял, и не двигался, и смотрел, как вороненок, и котенок, и ящерица, и все остальные начинают потихоньку выбираться из ящиков – вначале они не поняли, что произошло, и не поверили, что все это кончилось, кончилось! – а евреи как раз очень хорошо поняли и тотчас вскочили с полу и сгрудились перед дверью, спиной к животным, и что-то взволнованно шептали, а животные начали кричать и наскакивать друг на друга и не давали друг другу убежать, и, если одно двигалось с места, все остальные начинали выть и визжать, перья топорщились, и шерсть вставала дыбом, и весь чулан наполнился воплями ужаса и предчувствием страшной опасности, невозможно было поверить, что где-то рядом, на расстоянии нескольких метров, есть обыкновенный город, и люди, и книги, и тогда Момик, который уже был как мертвый, закрыл глаза и прошел между вороненком и котенком, не обращая внимания на то, что его клевали, царапали и кусали, – после всего, что он уже пережил, это были пустяки. Он подошел к своим евреям, они стояли с печальными и озабоченными лицами, и молча глядели на него, и расступились, и пропустили его внутрь своего кольца, и он еще посмеялся про себя над ними из-за того, что они так быстро согласились простить ему все, что он им тут сделал, но в эту минуту ему было приятно, что они рядом, он оказался в центре этого живого круга и подумал, что, может быть, тут Нацистский зверь не посмеет прикоснуться к нему и что вообще он не будет даже пытаться зайти сюда, потому что знает, что тут у него нет ни малейшего шанса, но, когда Момик открыл глаза и увидел их вокруг себя и над собой, таких древних, взирающих на него с жалостью с высоты своего малого роста, он понял всем своим умом алтер коп девяти с половиной лет, что зверя уже не удастся исправить. Невозможно.