Я не протестовал, ведь я не принадлежал себе и мое имя не являлось моей частной собственностью. Но испытывал чувство неловкости, когда начали поступать резолюции с местных предприятий и учреждений, выражающие мне сочувствие, а бандитам — возмущение. Среди этих телеграмм и писем я нашел также письмо Дыны — огромное послание, отпечатанное на машинке, полное восклицательных знаков, подчеркиваний и цитат из стихотворений великих поэтов.
«Я не одобряю, — писал он, — намерения убить твою жену, чтобы таким образом сломить тебя и тебе подобных, посеять страх в вашем стане. Но это не было делом наших рук. Ведь мы не одиноки. Мы не прибегаем к подобным приемам борьбы, хотя, полагаю, что именно нам их припишут и, если потребуется, найдут доказательства, что это наша работа, и даже членские билеты оппозиционной партии, дабы при случае скомпрометировать ее в глазах общественного мнения. Я пишу это не ради оправдания и не для того, чтобы ты думал, будто бы я сжалился над тобой или пожалел твою жену. Это вы нам навязали жестокость, а мы только защищаемся. Вы сфальсифицировали референдум, сфальсифицируете и выборы, ибо не желаете до пустить, чтобы народ демократическим путем выразил свою волю. Но вы проиграете. Хотя бы это стоило новой войны, которая, впрочем, гораздо ближе, чем вы думаете, хотя бы стране снова пришлось истечь кровью, проиграете, ибо идете против воли народа, держитесь только на чужих штыках».
Все это я знал наизусть. Идиот! А все‑таки задело его за живое опубликованная «Экспрессом», а затем и другими газетами информация, более того, он принял ее на веру. Люди с завода тоже не сомневались в правдивости заметки, благо Юрек и Блондин еще до ее появления разнесли весть о грозящей мне опасности. Поверила и Ганка, когда при выписке из клиники ей рассказали, чего она избежала. В конце концов я и сам перестал разбираться, где тут правда, а где вымысел, так как не мог открыть тайну даже Ганке.
— Мы с ребенком чудом уцелели, — рассказывала она знакомым. — Провидение меня хранило. Слава богу, все кончилось благополучно.
Она вызвала на помощь мать, сочтя, что у меня нет ни способностей, ни времени заниматься домом и младенцем. Впрочем, мальчик был тихий и спокойный, и Ганка сияла. Ее тревожила лишь полнота, поскольку каждую неделю она прибавляла в весе, и только лицо осталось таким же, как до беременности, пожалуй, даже становилось более миловидным от того, что смягчилось и просветлело.
Между тем приближалась зима, а с ней и всеобщие выборы. В городе подготовка шла к концу, все воеводство покрылось сетью округов, воинские части, КБВ, органы безопасности, ОРМО, милиция начали действовать. Ежедневно от здания комитета и комиссии по проведению выборов разъезжались во все стороны грузовики с пропагандистским материалом, валенками, оружием, агитаторами, кандидатами в депутаты, охраной. Партия была мобилизована. Всех членов партии, проживающих в данном округе, обязали соблюдать строжайшую дисциплину, каждый четко отвечал за определенный участок работы, их родные и близкие заносились в специальные контрольные списки. Был учтен и получил дальнейшее развитие опыт, накоплен ный при проведении референдума, просто оторопь брала при виде этих организационных мер, живо напоминающих армию или конспирацию. Меня прикрепили к повятовому центру Ц., где работала Катажина. Это был фабричный городок, окруженный со всех сторон недоверчивой, а порой и враждебно настроенной деревней. Корбацкий не скрывал, что задание мое не из легких.
В первый же день по приезде я навестил Катажину. Она жила в одноэтажном домишке на окраине, в бедном еврейском квартале, среди пепелищ, рядом с разрушенной синагогой. Прямо за домом начинались белые поля и еврейское кладбище, которое изобиловало старыми деревьями и разбитыми надгробиями. Даже в домике Катажины вместо порога была могильная плита, на которой из‑под грязи и снега проступали древние письмена.
— Господи, вот уж не ожидала такого визита! — воскликнула Катажина, увидев меня в дверях. — Проходи, раздевайся, я сейчас приготовлю чай, а то холодно. Рассказывай, что тебя сюда привело. Я не настолько самонадеянна, чтобы думать, что ты приехал попросту ко мне. Ну и вырядился!
На время предвыборной кампании нас облачили в длинные тулупы, выдали валенки, так что я выглядел почти как сибиряк.
— Я приехал на задание, не к тебе, но мы теперь будем соседями, поэтому и предпочел сразу же нанести визит.
— Это трудный район, Роман, очень трудный, народ здесь упрямый, озлобленный, недоверчивый, а ты — чужой человек.
— Хочешь меня обескуражить?
Она засмеялась, словно считала, что это совершенно невозможно.
— Ты наверняка по горло сыт политикой, поговорим о чем‑нибудь другом. Как твои успехи? Как сын? Разумеется, я читала сообщение. Значит, здоров, на тебя похож или на жену?
— На жену.
— Говорят, это правило. Сыновья походят на матерей, дочери — на отцов. Все думаю, как ты себя чувствуешь в роли счастливого отца, но не могу себе представить. Люди, имеющие детей, сами порой впадают в детство, но чтобы ты превратился в инфантильного мужчину, трудно поверить.
— Трудно.
— Постарел, поседел. Послушай, ты намерен навсегда остаться в аппарате?
' — Не знаю.
— Как мне известно, ты бросил учебу, жаль. Чем ты там, собственно, занимаешься, если не секрет?
— Организационной стороной пропаганды.
— И доволен? Разумеется, речь идет не о материальной стороне, представляю, как она выглядит, я имею в виду моральное удовлетворение.
— Да. Послушай, мне хотелось бы знать, вспоминаешь ли ты вообще наши давние времена?
Она принесла чайник, села, откинула со лба волосы, на висках, у глаз, появились лучистые морщинки.
— Не понимаю, почему тебя это интересует, — проговорила она. — Любой мой ответ ты можешь истолковать превратно или усомниться в его правдивости. К чему все это? Столько лет прошло. А может, ты таким образом хочешь намекнуть, что думаешь о прошлом, вспоминаешь обо мне с сентиментальными вздохами и нежностью? Признайся, это так?
— Я думаю о тебе, это верно. И хотел бы быть чистым перед самим собой, тобой. И Ганкой. Ганка к тебе ревнует.
— Я обо всем этом не задумывалась, Ромек. Может, только недавно думала немного, после нашего летнего разговора, когда ты наболтал столько вздора, сказал, что обидел меня. Я знаю только, что мне пришлось бежать от тебя, от твоего имени, из твоего города, чтобы все это не влеклось за мной. Знаю, что Иногда думаю о своей юности, но самой ранней. Наша совместная жизнь была адски скучна, дорогой мой, и нелепа. А ты был эгоистом до смешного, впрочем, ничего страшного. Теперь об этом можно сказать. А то, что нас действительно связывало, было и раньше и потом чем‑то удивительно прекрасным и одновременно пугающим.
— В общем — недоразумение. Когда настало это «потом», каждый из нас возненавидел себя лично, но нам казалось, что мы ненавидим друг друга, верно?
Катажина долго не отвечала. Я решил, что она согласна со мной, что это я некогда себя возненавидел и уверовал, будто бы и она разделяет эту ненависть или отвращение.
— Ошибок было больше. Послушай, у меня есть немного вина, выпьешь? — спросила она, поправляя каштановые волосы.
Я утвердительно кивнул, хотя пить не хотелось. Катажина налила вермут в две кружки, подняла свою:
— Будем здоровы, старик!
— Почему «старик»?
— А ты не находишь, что мы беседуем как почтен* ные, умиротворенные и примирившиеся с судьбой ста* рики? Забавно, но кому, как не тебе, полагается знать, что небезопасно воскрешать прошлое, если ты не ста* рик.
— Ты говорила о других ошибках.
— Да. Писали на меня доносы, что я была агентом гестапо, сожительствовала с гестаповцем. Кое‑что из этого до тебя дошло. Теперь знаешь, что это неправда. Но ведь и «сожительство» тоже неправда. Я не любила его, даже не спала с ним, хотя, возможно, и пошла бы на это, если бы его не забрали. Но он требовал только денег, на меня не польстился. В конце концов, что бы ты сказал, если бы тебя освободили за то, что я переспала с немцем? Но с какой стати мы перетряхиваем давнишние дела? Мы ведь не те Катажина и Роман, какими были пять лет назад, а совсем, совсем другие. Ты — прославленный Роман Лютак, человек совершенно незаурядный, право, я не шучу, я — главбух фабрики. Пожалуй, мы нашли свое место в жизни?