Козак шагал быстро, задавал темп, несмотря на свое увечье. Возле небольшого трактира Шатан все-таки остановился.
— Зайдем — перекусим. Комендант и товар не сбегут. А тут, у Вебера, отличное заливное, помните?
— Нет. Некогда, позже. Черт его знает, что может произойти после бунта, — возразил Козак.
Но коменданта не было, он только что уехал на завод, и мы вернулись в трактир.
— Griiss Gott, meine Herren [8], — приветствовал нас хозяин. Машинально я прикинул, не знаю ли этого голоса и лица. Лицо было чужое, приятно улыбающееся, старческое.
— Я вас помню, господа, очень приятно. Чем могу служить?
Мы заказали заливное и чай, нельзя было сорить деньгами.
— Вас не выселили? — спросил я. — Ваши земляки взбунтовались на заводе. Придется вам собирать манатки, сударь.
— У нас, как известно, должен быть советский гарнизон, и мы подчиняемся военной комендатуре. Впрочем, я успею здесь умереть, у меня рак. Вы сказали, что мои земляки подняли бунт, не так ли? Анни, пойди сюда.
Вошла седая женщина в сером, до пят, платье, с белым воротничком, в чепце сестры милосердия.
— Моя дочь, Анни. Эти господа из твоего города.
— Там был мой муж.
— Был? Умер?
— Нет. Его убили.
— Партизаны?
— Нет. Гестапо. Он рассказывал и писал, что это очень красивый город, а я никогда там не бывала. Муж очень любил его. Он действительно такой красивый?
— Красивый, — подтвердил я.
— Скажи ему, что прошлый раз он словом не обмолвился о дочери и зяте, — подозрительно процедил Шатан.
— Я тогда была в лагере, и он ничего не знал обо мне. Меня арестовали следом за мужем.
— Мне тоже довелось сидеть. — Я показал вытатуированный на руке номер. — Значит, ваш муж погиб в Польше. Согласитесь, что это необычная история, что-то не приходилось слышать о немцах, которых у нас убивало гестапо.
— Да, я знаю, действительно. Тем более горжусь. У меня хранятся все его письма, я сберегла их, ни одно при обыске не нашли. Я горжусь Иоганном. Вы, конечно, ненавидите немцев, но что могу сказать я, немка? Это совсем другое дело, когда страдаешь от своих.
Она подняла руку, чтобы поправить чепчик, и тут я заметил, что лицо у нее еще молодое, красивое.
— Холодновато заливное, — ворчал Шатан. — Что заболтались?
— За что же убили вашего мужа, если не секрет?
— Точно не знаю. Антигосударственная деятельность, пораженчество, но это ни о чем не говорит. Он был экономистом. Иоганн Вебер. У него было много высокопоставленных знакомых, но они его не защитили, трусы.
— Эрзац — ром недурен, — похвалил Шатан.
— Это настоящий ром, только для вас, господа, — сказал хозяин. — Бедное дитя, не стоило ворошить прошлое.
— Почему? У меня нет ничего дороже воспоминаний. Мой муж, вероятно, насмотрелся у вас всяких ужасов, хотя никогда о них не рассказывал, боялся самого себя, боялся, я чувствовала по голосу, что он живет, как в аду. Присылал мне великолепные посылки и чудесные подарки, но не позволял никому показывать. Все мы жили в постоянном страхе.
Я отодвинул стакан, меня мутило от холодной свинины и рома. Подумаешь, событие, одна бабенка получила более полное представление о гитлеризме, невелика радость. Правда, она побывала Там, но еще вопрос, что Там делала, кем Там была.
Анни вынула из кармана небольшой бумажник и показала потрескавшуюся фотографию.
— Это и есть мой муж, Иоганн. Передайте вашим друзьям, может, все‑таки его опознают.
На заурядном снимке, сделанном уличным фотографом, был запечатлен мужчина приятной наружности, в летнем плаще. Резкие тени смазывали лицо, но, казалось, на нем играла миролюбивая улыбка. Мое внимание привлекли дома. Я без труда узнал улицу.
— Не знаю этого человека, но улицу узнаю. Види те ли, моя квартира как раз в этом районе, — сказал я, передавая фотографию Козаку.
— Пора платить и смываться. Этого типа я не знаю. Скажи бабенке, чтобы она отвязалась, и на всякий случай предупреди старика, что мы заночуем. У него есть комнаты для приезжих.
По дороге я рассказал товарищам о беседе с фрау Вебер.
— Чего же ты хочешь, тяжелая история, что вот такой делать в Германии? Старик загнется от рака, а она куда денется? Один праведник не спасет Содома, как гласит Библия.
— Немало их угодило на плаху.
— Вдовам, что ли, придется строить новую Германию? Впрочем, кто знает, может, именно вдовам и сиротам.
Комендант, полноватый майор, обвешенный орденами, был здесь, на нашу беду, новым человеком и не знал, куда переведен его предшественник. Он просмотрел все наши мандаты, но беспомощно развел руками.
— Своей властью не могу, — заявил он. — У меня приказ закончить демонтаж, а после сегодняшнего случая ускорить работу. Поезжайте в штаб, к уполномоченному, не знаю, куда еще. Я тут воевать не собираюсь. Первый раз вы взяли свои машины — хорошо, а теперь другое дело.
— Товарищ комендант, если мы не привезем того, что нам нужно, завод станет. И без того ситуация напряженная, на грани забастовки. Ведь список‑то сходится.
— Список действительно сходится, но я не могу. Есть письма из министерства, обкома, ЦК, но без приказа нельзя. Приказ — словно мать родная: слушайся, и будь здоров.
— А картошка? — спросил я.
Майор не расслышал. Он увлекся своим сравнением и, упиваясь его красотами, развернул целую притчу, а я между тем неотступно думал о картошке. Картошка на складах винокуренных и крахмало — паточных заводов, картошка в бетонированных убежищах. Согласно письму уполномоченного: «По предварительным данным на всех складах…»
— У вас, товарищ комендант, сегодня взбунтовались немцы, но это враги. Надеюсь, вы не хотите, чтобы бунтовали друзья, поляки? Мы должны обеспечить наше предприятие, иначе не будет продукции, нечем будет платить людям, останется только закрыть завод. Прошу вас, свяжитесь со штабом.
— Агитатор! — буркнул майор. — Чтобы друзья… поляки.
Усмехнулся иронически и снова принялся изучать документы.
— Это вы Лютак? — осведомился он подозрительно, но мягко. — Завод имени Лютака? — Майор сверлил меня глазами, чего‑то недопонимая. Неужели этот человек с телячьим вермахтовским ранцем вместо портфеля был какой‑то фигурой, именем которой называют заводы? Комендант неуверенно перекладывал бумаги на столе, дожидаясь объяснений.
— Это его отец, — сказал Козак, владевший русским языком, и изложил ему всю историю. Теперь я уже не стыдился похвал, хотя Козак — никудышный оратор — говорил так, словно зачитывал юбилейную статью. Лишь бы дело выгорело, пусть, что угодно, добавляет. Я наблюдал за комендантом: трогает ли его эта история, берет за душу, занимает. Майор начертил несколько фраз на листке бумаги, прихлопнул печать.
— Раз надо, будет картошка, беру это на себя, — сказал он. — Но в штаб вам съездить придется. Товарищ Лютак, почему вас так беспокоит картошка? Картошкой занимаетесь, Роман Иванович? Не к лицу вам. Как же так? Некрасиво.
— Людьми занимаемся, не картошкой.
— Поляки странный народ. Контра у вас сильна. Трудно понять людей.
Мы вышли на улицу. Перед зданием комендатуры появились заграждения из колючей проволоки и мешки с песком, за которыми был установлен ручной пулемет. Воздух стонал от рокота какого‑то мотора.
•— Еду в штаб, — принял решение инженер Козак. — Возьму Реханека и Бохенского, старые мастера, хорошо себя показали прошлый раз. А вы тут улаживайте все остальное. Ни за какие сокровища не выпускайте эшелон с демонтированным оборудованием, сами раскидывайте умом. Из староства нужно звонить в наш комитет, бить тревогу, словом, работы вам хватит. Костьми лягу, но завод получит все необходимое.
На площади мы разделили деньги, документы, и Козак уехал с мастерами. В старостве дело пошло гладко: примут любое количество рабочих, выделят целый поселок для специалистов.
— Восстановление машиностроительного завода потребует какого‑то времени, — говорил староста. — Но винокуренные заводы, крахмало — паточные фабрики, производство проволоки и гвоздей, жестяной тары и игрушек можно наладить быстро. Присылайте людей. Нужны двадцать тысяч человек, чтобы этот город стал польским.